Невероятное путешествие мистера Спивета — страница 3 из 59

Лейтон всегда считал, что лучше Ковбойской ничего на свете нет, ну разве что жареный сыр. По воскресеньям после церкви они с отцом до вечера просиживали там и смотрели бесконечные вестерны по телевизору, стоявшему в юго-восточном углу комнаты. Сзади хранилась обширнейшая, очень тщательно подобранная коллекция видеокассет. «Красная река», «Дилижанс», «Искатели», «Скачи по высокогорью», «Моя дорогая Клементина», «Человек, который застрелил Либерти Вэланса», «Монти Уолш», «Сокровища Сьерра-Мадре» – я не смотрел эти фильмы, но столько из них впитал осмотическим путем, что они стали для меня не сокровищами кинематографии, а самыми частыми и личными снами. Часто, когда я приходил домой из школы, меня встречала приглушенная пальба и лихорадочный стук копыт на экране чудно́го телевизора, отцовского варианта вечного огня. Самому отцу недосуг было смотреть телевизор в разгар рабочего дня, но, сдается, ему нравилось, что кино так и идет без остановки внутри, пока он снаружи.

И все же не только телевизор придавал Ковбойской гостиной ее особенную атмосферу{8}. Там было полно всевозможного старого ковбойского хлама: лассо, удила, недоуздки, стремена, сапоги, изношенные вдрызг за десять тысяч миль по прериям, кофейные кружки, даже пара женских чулок, некогда принадлежавших одному чудаковатому ковбою из Оклахомы – по его словам, они помогали ему не сбиваться с пути. Повсюду виднелись блекнущие и окончательно поблекшие фотографии безымянных наездников на безымянных скакунах. Мыльный Уильямс в бешеной скачке на Светлячке – гибкая фигура изогнута самым немыслимым образом, но каким-то чудом еще удерживается на спине брыкающегося жеребца. Все равно что смотреть на удачный брак.{9}

На западной стене, за которой каждый вечер заходило солнце, отец повесил индейское одеяло из конского волоса и портрет самого первоначального Текумсе и его брата Тенскватава, шамана племени шауни. А на каминной полке над фарфоровым вертепом даже высилась мраморная статуэтка бородатого финского бога Вяйнемейнена, которого мой отец объявлял первым ковбоем еще до открытия Дикого Запада. Он не видел ни малейшего противоречия в сочетании языческого божка со сценой рождения Христа.

– Иисус любит всех ковбоев, – говаривал он.

Если спросите меня – а отец никогда не спрашивал, – так устроенный мистером Т. И. Спиветом мавзолей Старого Запада запечатлел мир, которого, в первую очередь, и вовсе никогда не существовало. Нет, конечно, во второй половине девятнадцатого века настоящие ковбои еще не перевелись, но к тому времени, как Голливуд начал лепить образ Запада из вестернов, бароны колючей проволоки давным-давно уже раскроили равнины на обнесенные заборами ранчо, а эра долгих перегонов безвозвратно миновала. Мужественные парни в кожаных штанах, высоких сапогах и выцветших на солнце ковбойских шляпах уже не гнали стада на тысячи миль от колючих равнин Техаса к северу по ровным просторам безбрежных земель, населенных враждебными племенами команчей и дакота, чтобы наконец объявиться в каком-нибудь оживленном перевалочном железнодорожном пункте в Канзасе, откуда коров отправляли на восток. Сдается мне, отца привлекали не столько реальные ковбои тех давних дней, сколько меланхоличные отзвуки долгих перегонов – меланхолия, пропитывавшая все до единого фильмы в коллекции за телевизором. Фальсифицированные воспоминания – причем даже не его лично, а фальсифицированные общекультурные воспоминания – вот что грело отца, когда он усаживался в заповедной Ковбойской комнате, поставив сапоги у порога и с поразительной регулярностью каждые сорок пять секунд поднося ко рту стакан с виски.{10}

Я никогда не подкалывал отца по поводу противоречивости выставки в его Ковбойской комнате – и не только потому, что заработал бы лишь первоклассную порку, но и потому, что сам, в свою очередь, грешу некоторой тоской по Дикому Западу. По субботам я отправлялся в город и отдавал дань почтения архивам Бьютта. Забившись в уголок с «Джуси фрутом» и лупой, я штудировал исторические карты Льюиса, Фремона и губернатора Уоррена. В те дни Запад раскинулся широко и вольготно, а первые картографы корпуса инженеров-топографов с утра пораньше пили черный кофе у задка фургона с походной кухней и смотрели на совершенно безымянные еще горы, которые к концу дня предстояло добавить к стремительно растущему вместилищу картографического знания. Эти картографы были завоевателями в самом основном значении слова, ибо на протяжении девятнадцатого века понемногу, кусочек за кусочком, преображали огромный неизведанный континент в великий механизм известного, нанесенного на карту, засвидетельствованного – переводили его из мифологии в царство эмпирической науки. Именно это преображение и было для меня прежним Западом: неизбежное нарастание знания, решительное занесение великих Транс-Миссисипских территорий на схему, которую можно добавить ко всем остальным подобным схемам.

Мой личный музей Старого Запада находился наверху, в моей комнате, в копиях старых карт Льюиса и Кларка, научных диаграммах и зарисовках. Если бы однажды жарким летним днем вы бы заглянули ко мне и спросили, зачем я до сих пор перерисовываю их работы, хотя сам прекрасно знаю, что они неточны, я бы и не нашел, что ответить, разве вот только – что на свете не существовало еще ни одной по-настоящему точной карты, а союз правды и красоты всегда недолговечен.


– Алло? – сказал я в трубку, наматывая провод на мизинец.{11}

– Мистер Т. В. Спивет?

Мужской голос на том конце провода чуточку шепелявил, вплетая в каждое произнесенное «с» еле слышное «ф» – ни дать ни взять пекарь, легонько приминающий пальцами кусок теста. Вообще-то из меня никудышный телефонный собеседник: я всегда начинаю представлять себе, что происходит на том конце, а из-за этого сплошь да рядом забываю вовремя отвечать.

– Да, – осторожно произнес я, стараясь не воображать, как взятый крупным планом, точно в кино, язык незнакомца скользит по зубам, а на телефонную трубку летят крохотные капельки слюны.

– Что ж, мистер Спивет, здравствуйте. Это мистер Г. Х. Джибсен, заместитель секретаря Смитсоновского института по вопросам оформления и иллюстраций. Должен сказать, непростая была задача, до вас дозвониться. Мне вот только что показалось, что связь прервалась…

– Простите, – перебил я, – Грейси вредничала.

На том конце провода наступило молчание. Слышалось лишь какое-то тиканье на заднем плане – как тикают напольные часы, если открыть дверцу, – а потом мой собеседник промолвил:

– Не поймите меня превратно… но у вас такой молодой голос. Я и впрямь говорю с мистером Т. В. Спиветом?

В устах этого человека наша фамилия звучала как-то шипяще и взрывчато – словно такой специальный звук, чтобы кота со стола шугать. Ох, и слюны же, наверное, на трубке! Наверняка. А он ее время от времени вытирает носовым платком – тем самым, который тактично прячет за отворотом воротника, специально для этой цели.

– Да, – согласился я, со всех сил стараясь не упустить нити взрослого разговора, – я довольно молод.

– Но вы и в самом деле тот самый Т. В. Спивет, приславший на нашу выставку по дарвинизму и теории разумного замысла ту в высшей степени элегантную диаграмму, отображающую, как Carabidae brachinus смешивает и исторгает из брюшка кипящий секрет?

Жук-бомбардир. Я убил на этот рисунок четыре месяца.

– Да, – заверил я. – И кстати, все собирался сказать вам раньше – там вышла небольшая ошибка в подписи к одной из секретирующих желез…

– Замечательно, замечательно. Ваш голос на миг ввел меня в заблуждение. – Мистер Джибсен засмеялся, потом вроде бы как совладал с собой. – Мистер Спивет… знаете ли вы, сколько отзывов мы получили на ваше изображение бомбардира? Мы увеличили его – во много раз – и сделали центральным экспонатом выставки, с задней подсветкой, все честь по чести. В смысле, ну, вы понимаете, сторонники теории разумного замысла столько шума подняли из-за этой своей неупрощаемой сложности – их излюбленное ключевое выражение, а здесь, в Замке, ну, то есть в музее, оно уже хуже любого бранного. Но как они пришли на выставку, а там прямо в центре – ваши серии зарисовок желез внутренней секреции… Вот им и она самая! Упрощенная сложность!

Чем возбужденнее он становился, тем сильнее и чаще пришепетывал. Мне уже эта картинка – капельки слюны на трубке, носовой платок – все мысли затмила, и я лихорадочно пытался сообразить, что бы такого сказать. Ну, в смысле, кроме «брызги». Взрослые называют это светской беседой. Так что я очень светски спросил:

– Так вы работаете в Смитсоновском институте?

– О! Да, мистер Спивет, именно там. Собственно, многие бы вам сказали, что я фактически всем тут заправляю… эээ… продвигаю развитие и распространение знаний, как было поручено нам законодателями и окончательно утверждено сто пятьдесят лет назад президентом Эндрю Джексоном… хотя с нынешней администрацией и не подумаешь.{12}

Он засмеялся, и я услышал на заднем фоне, как скрипит его кресло – точно аплодируя словам.

– С ума сойти! – сказал я и наконец, впервые за весь наш разговор, сумел отрешиться от пришепетывания и осознать, с кем вообще говорю. Вот тут-то меня и накрыло! Стоя на нашей кухне, с ее неровным полом и несусветным изобилием зубочисток, я воображал себе, как телефонная трубка посредством медных проводов, бегущих через Канзас и Средний Запад в долину Потомака, связана с захламленным кабинетом мистера Джибсена в Замке Смитсоновского института.{13}

Смитсоновский институт! Чердак целой нации!

Хотя я подробнейше изучил и даже перерисовал кое-какие подробности с чертежей Смитсоновского замка, но все равно еще не слишком четко представлял себе институт.