Он улыбался, но в глазах еще оставалась не до конца угасшая злость. Я видел, как она таится там, под поверхностью. И тут, глядя в его глаза, я вдруг понял: взрослые способны сохранять эмоции очень-очень долгое время, даже после того, как все закончилось, карточки разосланы, извинения принесены и приняты. Взрослые тащат за собой огромный груз старых и никому не нужных эмоций.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил Джибсен.
– Хорошо, – ответил я.
– Отлично. Давай сядем. – Теперь его голос звучал мягко, заискивающе. Выпустив мой локоть, он провел меня к нашему столику. Соседи приветствовали нас вежливыми полуулыбками. Я полуулыбнулся в ответ.
На тарелке у меня уже лежала крохотная порция салата, в котором виднелись кусочки мандарина. Осмотревшись по сторонам, я обнаружил, что все вокруг потихоньку поклевывают еду, как птички. Какая-то женщина успела выесть из салата весь мандарин.
Из-за соседнего стола поднялся какой-то мужчина и прошел на сцену. Все зааплодировали. Я вспомнил, что во время череды представлений он жал мне руку, и только теперь до меня дошло, кто это: секретарь Смитсоновского института. Вот он, вот, во плоти! И почему-то именно то, что я вижу его – зализанные волосы, пухлое лицо и отвисшие щеки, подрагивающие, когда он с улыбкой кивал, призывая зал к молчанию – почему-то именно это превратило мое путешествие за две тысячи четыреста семь миль через всю Америку в реальный, свершившийся факт. Я был здесь. Я сжал мизинец и облизал губы от нервного ожидания.
Однако когда он начал говорить, мозги у меня заскрипели и я, сам того не заметив, отделил уважение и нежность, которые питал к Смитсоновскому институту, от этого пухлого чиновника с неискренней улыбкой. Речь его оказалась на удивление посредственной: она плыла по залу и беспрепятственно выскальзывала за дверь, принося слушателям лишь смутное удовлетворение – и ничего больше.{172}
Уже через минуту этой говорильни{173} мне захотелось проверить, удастся ли одним щелчком закинуть кусочек чахлой морковки с тарелки в винный бокал. Никогда не умел слушать взрослых, которые имеют в виду что угодно, кроме того, что говорят. Как будто бы их слова, едва проникнув в мозг через уши, тотчас же выливаются через маленькую дырочку в затылке. Но как понять, искренне говорит человек или нет? У меня никогда не получалось толком задокументировать это, как и всю гамму выражений на лице отца. Тут сразу много всего: неуместная жестикуляция{174}, пустая улыбка, долгие скрипучие паузы, не вовремя вскинутые брови, смена интонации на расчетливую и выверенную. И все равно – дело не только в этом.
Я нервничал все сильнее и сильнее. Да, конечно, я написал речь и сунул ее во внутренний карман смокинга – но я никогда еще не произносил речей, разве что в воображении, так что теперь гадал, сумею ли вынести все эти гладкие полуулыбочки и поднятые брови.
Потом президент Национальной академии наук вскочил с места и пожал руку секретарю с выражением вежливого энтузиазма пополам со скрытым отвращением – тем самым выражением (AU‑2, AU‑13, AU‑16, если говорить совсем точно){175}, какое появилось на лице доктора Клэр, когда тетя Хастинг прошлой весной приехала выразить нашей семье соболезнования и привезла пластиковый контейнер своего знаменитого беличьего супа.
Бородатый президент НАН приветствовал аудиторию, вцепившись обеими руками в кафедру и быстро-быстро тряся головой вверх-вниз, вверх-вниз в знак благодарности за аплодисменты. Глаза у него были совсем другими, чем у секретаря. Собственно говоря, чем дольше он качал и тряс головой, тем сильнее мне это напоминало судорожный тик доктора Клэр. В глазах президента я распознал тот же голодный блеск, что часто видел в глазах доктора Клэр в самые азартные минуты исследований, когда ее было не оттянуть от таксономической головоломки, запрятанной в какой-нибудь ресничке или в узоре на экзоскелете. В такие минуты весь мир съеживается до размеров одной конкретной проблемы, когда даже распоследняя твоя митохондрия зависит от того, решишь ты эту проблему или нет.
Президент поклонился, смущенный нестихающими аплодисментами. Я хлопал в ладоши вместе со всеми. Казалось, мы сами не знаем, зачем все продолжаем хлопать – знаем только, что так оно и надо: что мы должны выразить одобрение человеку, про которого уверены, что наше одобрение он заслужил.
Наконец зал утих.
– Спасибо большое вам всем, леди и джентльмены и наш почетный гость. – Тут он посмотрел прямо на меня и улыбнулся. Я заерзал на стуле. – Леди и джентльмены, я бы хотел рассказать вам одну небольшую историю. Историю о нашем друге и коллеге докторе Мехтабе Захеди, одном из ведущих мировых ученых в области медицинского применения крови мечехвоста. Только вчера я прочитал в «Пост»{176}, что доктор Захеди задержан службой безопасности аэропорта Хьюстон за провоз в своем багаже пятидесяти экземпляров мечехвоста. И сами образцы, и сопровождающее их оборудование отвечали всем требованиям к разрешенным предметам, однако доктора Захеди, человека пакистано-американского происхождения, задержали по подозрению в терроризме и семь часов допрашивали, прежде чем отпустить на свободу. Его образцы, представляющие собой итог шести лет работы и почти два миллиона долларов, потраченных на исследования, были конфискованы, а потом «случайно» уничтожены полицией аэропорта. На следующий день местная газета вышла с заголовком «В аэропорту остановлен араб с пятьюдесятью крабами в чемодане».
По залу прокатился смешок, а президент продолжал:
– Да, история эта, сформулированная таким образом, наверняка посмешит не одно религиозное семейство по пути в церковь. Но прошу вас, коллеги, обратите внимание на то, как все было обесценено: доктор Захеди – один из самых знаменитых молекулярных биологов мира, исследования которого уже спасли тысячи жизней и, скорее всего, спасут еще многие миллионы жизней в будущем, особенно учитывая, что мы все чаще встречаемся с инфекциями, устойчивыми к пенициллину. Но для газетенки он всего-навсего «араб с пятьюдесятью крабами» – который подвергся унизительному обращению и труд жизни которого уничтожен.
Я не хочу слишком нагружать вас своими эмоциями – признаться, прочтя об этом, я швырнул газету через всю комнату, лишь чудом не попав жене прямо по голове, – но позвольте сказать хотя бы следующее: испытание, которому подвергся доктор Захеди, связано с множеством комплексных препятствий, что стоят на нашем пути сегодня. Пожалуй, даже препятствие – не самое правильное слово: в современном климате ксенофобской псевдонауки правильнее было бы сказать, что на нас со всех сторон ведется атака. И не только в канзасских школах – по всей стране научные методы постоянно подвергаются то легким, то не таким уж легким нападкам справа, слева и из центра, будь то общества защиты животных, нефтеразработчики, евангелисты, группы, представляющие определенные интересы, или даже крупные фармацевтические компании.
В комнате раздался ропот, народ зашевелился.
Человек на кафедре понимающе улыбнулся публике и выждал, пока ропот смолкнет, а потом продолжал:
– Я искренне надеюсь, что Смитсоновский музей, Национальная академия наук, Национальный научный фонд и все научное сообщество сумеет объединить усилия для борьбы с враждебным окружением издевок и недомыслия. Как бы нам ни хотелось отступить в наши лаборатории и полевые станции, мы не можем больше пассивно ждать, ибо против нас и в самом деле – простите мне злоупотребление и без того затертым словом – ведется настоящая война. Да-да, война, не надо себя обманывать, мы на войне. Думать иначе было бы непростительной глупостью и слепотой, а в наше время такая слепота преступна: ибо пока мы разговариваем, наши враги действуют.
Недавно ученые сделали ключевое открытие – монументальное открытие – ген, который, очень может быть, позволит связать эволюционное развитие нашего мозга с развитием человекообразных обезьян. И что же делает наш президент на следующий день после этого открытия? Призывает американцев сохранять скептицизм по отношению к «теории» эволюции, как будто «теория» – грязное бранное слово! Боюсь, мы должны биться с противником его же оружием: выступать на арене работы с общественностью, в средствах массовой информации. Мы должны представить нашу сторону со всей убедительностью, а иначе рано или поздно зачахнем и будем отброшены ради куда более сомнительных, зато гибких представлений о мире, вздорных объяснений, основанных лишь на вере и страхе. Я вовсе не хочу сказать, что вера – наш враг: среди нас много искренне верующих, как много и тех, кто верует не в высший разум, а в двойной слепой эксперимент.
Народ в зале покатился со смеху. И я смеялся со всеми. Это было так правильно, так приятно – смеяться вместе с ними. Двойной слепой эксперимент! Уморительно!
– Да, коллеги, вера сама по себе – прекрасная вещь, может, даже прекраснейшая. Но именно вера порой срывается с цепи, именно вера затуманивает наши суждения, вера охлаждает пылких и поощряет посредственность – вера, извращенная и обращенная во зло, и привела нас на этот опаснейший перекресток. Мы все верим в неизбежность научного прогресса, в великий поход за истиной – через гипотезы, эксперименты, отчеты. Однако все это не даровано нам свыше, а создано нами же – и подобно любому другому творению рук человеческих, наши методы и системы убеждения могут быть у нас отняты. В человеческой цивилизации нет ничего неизбежного, кроме неизбежного распада, рано или поздно. А значит, если мы не возьмемся за дело, уже для следующего поколения наука разительно изменится, а через сто лет станет просто неузнаваемой – если, конечно, наша цивилизация еще не рухнет от угрожающего ей топливного кризиса.