Невероятные будни доктора Данилова: от интерна до акушера — страница 44 из 96

Махровый банный халат, в который был одет убитый, сполз на пол (швы на рукавах под давлением вздувшегося тела разошлись напрочь) и превратился в грязную мокрую тряпку. Кровь, стекшая из развороченного при выходе пули затылка, застыла на кафеле пола коричневой лакированной коркой.

Кожа, натянутая до предела, словно на барабане, тоже стала коричневой. Мошонка, выпиравшая между ног, напоминала две испачканные землей дыньки. Довершали картину опарыши, ползавшие по телу, и множество мух, то садившихся на убитого, то деловито жужжащих в воздухе.

Устраивать осмотр мертвого тела Данилов не стал. Посмотрел с двух метров — и хватит. От неприятного зрелища и еще более неприятного запаха виски сдавила боль.

— Это, конечно, маразм, констатировать подобного жмура, — словно извиняясь сказал капитан, — но что поделать, правила есть правила.

— Все нормально, — усиленно борясь с подкатившей к горлу тошнотой, Данилов бросился на лестничную площадку.

Здесь курили двое человек в мятых костюмах с печатью усталости на небритых лицах. Данилов с наслаждением вдохнул табачный дым, повисший в воздухе. Головная боль слегка отступила.

Прямо отсюда, из подъезда, он вызвал «труповозов» и получил следующий вызов — на Ташкентский бульвар, к мужчине шестидесяти двух лет с болями в груди.

В машине Данилов принял сразу две таблетки седальгина.

— Приперло? — посочувствовал Петрович.

— Проголодался, — буркнул Данилов. — Червячка заморил.

— Я понимаю, — некстати продолжил разговор Петрович. — У самого голова побаливает.

— У тебя, Петрович, она с похмелья побаливает, а у меня по нескольку раз в сутки раскалывается напополам! — сердито возразил Данилов. — Это совершенно разные понятия — твоя головная боль и моя!

Петрович все понял и замолк.

На кардиограмме пенсионера, как и ожидалось, вылез свежий инфаркт миокарда.

— Придется нам с вами поехать в больницу, — объявил Данилов. — Надо подлечиться. Сейчас сделаем вам пару уколов и поедем.

— Что ж делать, — обреченно вздохнул пациент. — Раз такое дело.

Мужик попался терпеливый и сознательный. Не донимал жалобами, не стонал, не приставал с расспросами о прогнозе. Даже порывался дойти до машины пешком, но под строгим взглядом Данилова стушевался и покорно дал уложить себя на носилки.

— В сороковые — пятидесятые годы прошлого века больным с острым инфарктом вообще запрещали двигаться, — сказал Данилов, загрузив пациента в машину. — Даже в больницу не везли, поскольку транспортировка считалась опасной для жизни.

— И что же с ними делали? — спросил тот.

— Оставляли, где лежал, и лечили амбулаторно.

В приемном отделении сто пятнадцатой больницы Данилов встретил своего однокурсника — Мишу Байбакова, сосудистого хирурга, вызванного сюда для консультации. После обмена приветствиями Байбаков ни с того ни с сего сказал:

— В самом начале своей работы я по глупости никогда не отговаривал больных оперироваться у меня. Постепенно я поумнел и делаю это все чаще и чаще. Исправляюсь, так сказать. Отговариваю практически всех.

— От операции?

— Нет, не от операции. Если операция показана, то без нее не обойтись. Я отговариваю оперироваться у меня.

— Почему? — удивился Данилов.

— Не потому, что я такой плохой, ленивый или безответственный. Я люблю свою работу, люблю оперировать. Если хочешь знать, то мне до сих пор приятно слышать слова благодарности, приятно творить добро. Особенно — со счастливым концом.

— Тогда я тебя не понимаю, — признался Данилов. — В чем дело?

— В исходе, — нахмурился Байбаков. — В том, что определенный процент операций заканчивается летальным исходом. Так вот — я предпочитаю оперировать тех, кто понимает это. Я говорю людям, что я не кудесник и что в Москве есть много куда более именитых, знающих и умелых хирургов. Тех, кто после этого продолжает хотеть оперироваться у меня, я оперирую. Это — мои больные. Мои единомышленники. И нервотрепки от них куда меньше, чем от тех, кто стопроцентно нацелен на чудо. Ну, ладно, мне пора. Не пропадай!

— И ты не пропадай!

Достав из кармана наладонник, Данилов сначала подумал, что тот снова забарахлил, и запустил перезагрузку — весь экран плыл сиренево-фиолетовыми пятнами. В ожидании завершения процесса, он поднял глаза и увидел, что белый халат проходящей мимо женщины тоже покрыт пятнами. Таким же пятнистым оказался и потолок, но лучше бы Данилов не поднимал к нему глаз — от запрокидывания головы подутихшая было боль усилилась раз в десять. Данилов поспешил в машину — глотать таблетки посреди приемного отделения, да еще и всухую, было бы неуместно. Или пристали бы с расспросами, или же сочли бы наркушей, вроде телевизионного доктора Хауса.

Еще одна таблетка седальгина вкупе с двумя таблетками но-шпы полностью избавили Данилова от пятен перед глазами и частично — от разлитой по голове боли. Приятная неожиданность — вместо очередного вызова одиннадцатой бригаде разрешили вернуться на подстанцию.

— Погоди-ка трогать, Петрович! Я в салон пересяду.

В салоне Данилов улегся на носилки и предупредил:

— До следующего вызова я полежу тут. Вера, попытайся взять обед на подстанции…

— А вы обедать не будете? — уточнила Вера.

— Я уже пообедал, надо бы переварить, — ответил Данилов. — Карты занеси в диспетчерскую и до следующего вызова забудь про меня.

— Хорошо, — Вера ласково погладила Данилова по плечу. — Отдыхайте.

— Ты — моя вторая мама! — похвалил ее Данилов.

Петрович вел машину плавно, объезжая все ухабы. Данилов, собравшийся просто полежать с закрытыми глазами, незаметно уснул.

Разбудили его женские голоса. Машина стояла на месте, Веры и Петровича в ней не было. Данилов снова закрыл глаза и от нечего делать вслушался в разговор снаружи, без труда разбирая слова, благодаря своему музыкальному слуху.

— Это несложно — конверт тонкий. Положу его в бумаги и под разговор оставлю на столе. Главное сказать что-то вроде: «Я принесла то, что вы просили»…

По легкой хрипотце и манере растягивать ударные гласные Данилов без труда распознал голос старшего фельдшера Казначеевой.

— Ну и делай, раз знаешь, а меня не впутывай.

«Рогачевская, — узнал Данилов. — Встреча старых друзей на нейтральной территории. Интересное кино!»

— Я тебя, Люда, не впутываю, я тебя прошу. Так — надежнее. Тем более что и у тебя есть свой интерес. Дело-то несложное — скажешь, что проходила мимо и услышала…

— Подслушала!

— Да. Сначала услышала, заинтересовалась и стала подслушивать. А в приоткрывшуюся дверь увидела нас с Новицкой. Это чтобы сомнений не было. Так против ее «не было такого», будет два наших «да, было такое».

— Ее же посадят!

— И хрен с ней. Тебе что — ее сына содержать и воспитывать? О себе подумай!

— И что я должна услышать?

— Как она говорит мне: «Надежда Константиновна, ваше спокойствие обойдется вам недешево…» Нет, лучше я тебе на бумажке запишу. Выучишь наизусть, чтобы наши показания совпадали слово в слово. Так надо — допрашивать будут порознь и сличать показания. И не только, кто чего сказал, но и кто где сидел или стоял. Елена, разумеется, сидела за столом, а я стояла. Прямо перед ее столом и стояла, ни на какой стул не садилась и руки у меня были пустые.

Рогачевская что-то сказала. Очень тихо, настолько, что Данилову не удалось разобрать ни слова.

— Дура, все продумано! И дверь у заведующей часто распахивается — язычок ведь еще при Тюленькове сломался, и если она чуть открыта, то в первую очередь видно того, кто стоит напротив стола. Хочешь — прорепетируем. Я сейчас к ней зайду, дверь притворю не до конца, а ты посмотришь…

— Ну тебя с твоими репетициями!

— Так что — договорились?

— Договорились…

Для приватных разговоров на подстанции не найти места лучше, чем гараж. Там почти всегда пусто, разве что изредка кто-то из водителей возится с мелким ремонтом своего автомобиля. Казначеева и Рогачевская и предположить не могли, что кто-то подслушивает их разговор.

— Я ей устрою легкую жизнь! — пообещала Казначеева. — Получение взятки — это серьезно. До пяти лет.

— Сама поостерегись, — посоветовала Рогачевская. — От Жорки есть вести?

— Звонил недавно…

— Звони-и-ил?! — удивилась Рогачевская.

— Что ты глаза вылупила? Сейчас с этим просто — в каждой камере по мобильнику…

Данилов понял, что речь зашла об Ольшевском.

— …Только он зря нагреть меня надеется. У меня все чисто, комар носа не подточит — хоть наша комиссия по контролю за расходованием сунься, хоть наркоконтроль. Я ему, дураку старому, так и объяснила…

* * *

Пригласив к себе для беседы встреченного в коридоре доктора Жгутикова, периодически впадавшего в грех пофигизма и начинавшего спустя рукава заполнять карты вызова, Елена Сергеевна неожиданно услышала в оправдание:

— Как я устал от Москвы этой! Порой ум за разум заходит. Не город, а вампир — все соки из людей вытягивает!

— Что же привело вас в Москву, Артем Иванович? И что держит вас здесь? — поинтересовалась Елена Сергеевна. — Ну насчет денег все ясно, в столице платят лучше. Но ведь и расходы большие. Один съем квартиры чего стоит.

— У меня комната, — ответил Жгутиков. — И соседи тихие — семейная пара из Читы и студентка из Ташкента. Но дело не только в одних деньгах, Елена Сергеевна. Чем отличается провинциальный врач от врача столичного? Тем, что в провинции труднее работать. Там врач практически не имеет права на ошибку, даже на маленькую. Он на виду, и к тому же он свой, местный, ему не простят ошибки и будут колоть ею глаза и через двадцать лет.

— Интересно вы рассуждаете, Артем Иванович, — улыбнулась заведующая. — Насчет того, что все на виду, я поняла. Но какая разница — местный врач или не местный?

— Разница в восприятии, — оживился Жгутиков. — Представьте себе музыканта из сельского дома культуры и какого-нибудь известного исполнителя, маэстро. Если маэстро ошибется во время игры, то большая часть публики предпочтет этого не заметить, а те, кто заметит, решат, что исполнитель внес нечто новое в манеру исполнения. Его сочтут новатором, а то и зачинателем нового направления в искусстве. А ошибись его сельский коллега? Заклюют! Потому что он — свой, исконно посконно сермяжный. Нечего баловать, не стоит он того.