Невеста для отшельника — страница 3 из 37

Мы кое-как закрепили дверку кабины вездехода, помахали Устинычу. Отъехав на приличное расстояние, Луноход внимательно посмотрел на свои валенки.

— Черт, опять одни чужой попался. Теперь твой егерь меня убьет.


На озеро Плачущей Гагары меня и Верхососова забросили в середине июня. До начала холодов нам предстояло построить новый егерский кордон — так он громко именовался в отчетах начальника охотинспекции, который за короткое время сумел создать настолько грандиозное и хорошо налаженное делопроизводство, что ему позавидовало бы любое областное управление. На деле кордон этот предстояло возвести в виде одной небольшой засыпной избенки.

Все лето мы прожили в палатке. В двух километрах от нас находилась речка. Она впадала в большой залив. Здесь было много плавника. Оттуда мы на себе таскали весь необходимый материал. Это был адский труд. Жара с комарьем то и дело сменялась дождливым холодом. Мы простудились, и у обоих почему-то опухли и стали гноиться глаза. На самый сезон дождей пришлась утрамбовка стен избы землей. Вначале нарезали чавкающую тундру — верхний слой шел на обкладку завалинки, — затем на штык лопаты выворачивали глинистый пласт, рыхлили его, сушили и только потом мешками поднимали на стены, лишь тогда в ход шли деревянные колотушки.

Вертолет доставил нам кирпич, стекло, рубероид и краску. Все остальное, вплоть до рам, делали сами. В завале плавника обнаружили почти целую дверь; на ней сохранился даже почтовый ящик и полустертая надпись: «Осторожно, злая собака!».

Вообще изматывались до того, что порою не оставалось сил приготовить хороший ужин. Так и хлебали жидкий консервный борщ среди гогочущей гусями тундры, возле рыбного озера.

Верхососов побожился, что до окончания строительства не будет умываться, бриться, переодеваться. Одежда на нем тлела от пота и грязи, щеки ввалились, лишь глаза блестели странным горячечным блеском.

Меня он подбадривал:

— Ничего, Свистофорыч, ничего. Перекури, не надрывайся. Вот закончим дела, баню устроим, облачимся во все чистое, а это с себя — в костер. Заживем тогда красиво и умно. У этой стены тебе лежанку соорудим, а тут моя будет…

Признаться, меня поддерживало воображение. Я видел наш дом таким, каким мечтал о нем с самого детства: именно в глухомани, именно на берегу речки или озера, с большой печью и керосиновой лампой, стенами, обвешанными ружьями и какими-нибудь трофеями. И чтобы за его стенами чаще случалась непогода…

Верхососов был моим непосредственным подчиненным, дом мы строили сообща, и я считал его в равной степени и моим, особенно когда выяснилось, что за строительство нового егерского кордона нам платить не будут. Сначала обещали, а потом где-то наверху не утвердили. Впрочем, это было и не так важно. Трудно измерить деньгами те муки, которые мы приняли в то проклятое лето.

Верхососов тоже строил не егерский кордон, а себе жилье. Здесь он намеревался пробыть до пенсии, а может, и сверх того.

Свободного места для предполагаемой мне лежанки, однако, не нашлось, Я это видел и сам. У глухой стены мы еле втиснули егерскую кровать, а у противоположной сбили стол и лавку. На кухне вообще двоим развернуться негде. Так что приходилось довольствоваться полом и спальным мешком. И это не беда. Угнетало другое. Если ко мне приезжали студенты-биологи или просто знакомые, Верхососов уходил в тундру и ждал, когда все разъедутся. Этим он как бы хотел сказать: чем быстрее уедут, тем лучше.

Я и это понимал прекрасно. Изба для Верхососова была, может, последней гаванью в жизни, и он имел полное право на уединение.

Будущим летом я намеревался с помощью Верхососова соорудить для себя пристройку. Но егерь помогать отказался («Когда же мне отдыхать?»). Более того, наотрез запретил что-либо пристраивать к его дому («Знаю вашего брата, спалите себя и меня»).

Вечерами иной раз я втолковывал Верхососову, что так жить, как он живет, сейчас нельзя. Он злился: подумаешь, какой-то молокосос учит жить. Злился и я: жизненного опыта у него хватало, поди, на троих. Но эти «кровопролитные» споры нас настолько сблизили, что мы знали друг о друге все, словно самые близкие родственники, словно отец и сын.

Поначалу, грешным делом, я думал, что Верхососов принадлежит к какой-нибудь секте. Однажды мы нарезали тундру, и я вдруг услышал, как он, наклонившись к земле, что-то вполголоса, бормочет. Я даже слегка испугался — не рехнулся ли? — и зачем-то посмотрел на столб, где висел мой ремень с пистолетом. Подошел ближе к егерю. Вокруг него вся тундра будто вспахана плугом, а у ног зеленым островком торчит клочок нетронутой землицы с кустиком созревшей морошки. Я услышал: «Эка, милая! Расти тут рядышком со мной, не трону тебя».

Увидав меня, он смутился:

— Огорожу участок, чтоб вездеходами не испортили землю, — сказал он мечтательно и вместе с тем твердо, — Запрещу палить из ружей. Пускай живность подле меня размножается.

Обещание свое он сдержал. На озере под окном все лето плавали утиные выводки, поодаль, на бугре, устроилась журавлиная пара, а за поленницей дров с ранней осени прижились восемь молодых песцов. Верхососов кормил их из рук, а в день открытия промыслового сезона всех передушил. Таким образом, принадлежность его к секте, где проповедовалась заповедь «Не убий», вызывала после этого случая большие сомнения.

Кустик морошки? Кустик морошки очень удобно и поберечь — хоть и небольшая, а все же компенсация за грубое несовершенство человеческой природы.


На исходе первой зимы у Верхососова сломался зубной мост. Луноход предложил заклепать его стальной проволокой. «Гвозди будешь дергать», — заверил он егеря и вынул зачем-то из нагрудного кармана комбинезона большие ржавые пассатижи. Верхососов уже неделю жил лишь на манной каше и размоченных сухарях. Он недобро покосился на инструмент в руках Лунохода, потом на яркую картинку из старой поваренной книги. Эту картинку, живописно отливающую всеми цветами изысканных кушаний праздничного стола, нашел и приклеил к стене Луноход. Верхососов попытался в первый же вечер сорвать ее, но картинка намертво склеилась с обоями. А обои портить было жалко. Устин Анфимович выбрал такое место за кухонным столом, чтобы не видеть соблазнительных блюд. Так и сидел, вполоборота, скосив глаза на темный угол и осторожно двигая беззубыми челюстями. «Упитанности в птице — никакой, — говорил он каждый раз и вздыхал. — Отпуск отдыхающий пора брать, отпуск».

— Ну и возьми, — сказал я. — Сейчас самое время. Зубы склепаешь, шишку уберешь со лба, в баньке попаришься… Дней этак с десяток. А поживешь у меня.

— Не, жить мне есть у кого. У Драгомерецкого.

Наконец мы уговорили его поехать с нами в райцентр. Избу закрыли на большой амбарный замок. Как ни упрашивали Верхососова оставить а замке ключ, ни в какую. «Нет, в это время здесь никто не может быть, а порядок есть порядок, раз закрыто — не лезь, значит, чужой дом». Я возразил: а если случайный путник набредет или понадобится ему переночевать, обогреться? Луноход добавил яснее: ни один замок в тундре не удержит, надо — дверь взломают.

Не переубедили.

В райцентре Верхососов прожил пять дней и пришел утром ко мне на квартиру.

— Командование, пора домой, — сказал он с порога.

Я как раз занимался расшифровкой его полевого дневника, куда заносились сведения о летающей дичи в заказнике. Верхососов, как только был зачислен в, штат охотинспекции, сразу выдал: неграмотен, протоколы составлять не способен, пугнуть — пугну, можно даже ружье отобрать, а протоколы — не. Мы уставились на него, потом на заявление. Оно было написано школьным почерком. Как — неграмотный? А как заведовал на Курилах тепличным хозяйством? Однако Верхососов непреклонно объяснил, что рос на отшибе в семье лесника, в школу ходить было далеко, потом сам не захотел, а на Курилах всем делопроизводством ведала жена, работница тепличного хозяйства, он лишь командовал.

Вроде убедительно, хотя совершенно немыслимо. Ни я, ни мой начальник еще не встречали пожилого человека, исколесившего почти всю страну, но абсолютно неграмотного.

Короче, договорились, что Верхососов цифрами будет регистрировать пролетающих птиц. Счет он знал по деньгам, знал якобы и несколько букв алфавита. Теперь в полевом дневнике эти записи выглядели столицами корявых больших цифр и букв: «жу», «ут», «гу», «гн». Соответственно это означало: «журавли», «утки», «гуси», «гнездо».


— Проходи, Устиныч. Как зубы?

— Еще не привык, ляскают, язви их в душу.

— Да что же ты у порога стоишь, проходи! — Я вскочил и пожал ему руку.

Он потоптался смущенно, стянул ушанку, по не сдвинулся с места. Мне никогда не приходилось видеть Верхососова таким робким и даже стеснительным. Однако упрямый подбородок напоминал о твердости характера.

— Нет, нет, Свистофорыч. Я постою тут. Чай попил, рассиживаться некогда. Вертаться надо. Там дом, мало ли что…

— Как хочешь. А чего так быстро? Отдохнул бы еще, Походи в кино, баню, закупи все необходимое…

— Нет, нет. Пора. Баню я сам себе устрою. От кино у меня голова болит. Пора.

Я снова стал упрашивать егеря пройти в комнату, попутно выясняя, почему он так спешит в тундру, где его никто не ждет. Уж не обидел ли кто?

— Войди, командование, в мое понятие, войди. Тут мне все не так, да и люди кругом… Теснота. Копотно и дымно… Кашлять вот начал. Одним словом, вызывай Лунохода — пусть готовит свой механизм.

Отправил я их на другой же день. Верхососова провожал его друг, колхозный счетовод Драгомерецкий.

Я пожаловался ему на странное поведение егеря — даже в комнату не прошел.

Дратомерецкий схватил меня за пуговицы и громко закричал, икая:

— Мы с ним, эк, жили на Лососевой. С тех пор и дружим, эк! Удивляюсь, как он отважился у меня жить. Ни к кому никогда не ходит: боится, что к нему ответно в гости придут. А он этого не любит. Отшельник, эк!

— Хозяйка ему нужна. Где ее взять?

Драгомерецкий заложил руки за спину и нервно зашагал по комнате. Затем снова схватился за мою пуговицу.