Узрев растелешенную дочку, староста взвыл и, сунув руку под крыльцо, выволок оттуда немалую важину. Замахнулся ею – только ветер окрест пошел, Кузьму даже слегка занесло от размаха! Старостиха вмиг преисполнилась материнской любви и, решив, что Кузьма намерен убить дочь, навалилась на Нюрку, прикрывая ее своим телом. Поверженный блудодей, чуя неминучую погибель, вскочил на четвереньки, пытаясь бежать, но было уж поздно, и он только прикрыл без толку голову руками, ибо удар такой вагою, какую изготовил Кузьма, мог расколоть, как орех, и дубовую бочку, не то что человечью голову. Вага уже со свистом шла к своему обидчику, но вдруг как бы из дальнего далека долетел до сознания Кузьмы спокойный голос:
– А нельзя ли полегче, приятель?
Староста сосредоточил взор своих налитых кровью глаз и увидел чуть ли не перед собою всадника, спокойно и даже усмехаясь поглядывающего на него с высоты.
– Поди, вражья сила! – прохрипел Кузьма, но тут до него вдруг дошло, что всадник сей – не кто иной, как барин-князь Долгоруков, его господин, неведомо как очутившийся прямо на пути неудержимого размаха. Еще миг – и он будет сшиблен с седла, переломан надвое! В одно мгновение ока Кузьма увидел себя вздернутым на дыбу, повешенным, колесованным и четвертованным враз и, не в силах остановить движение ваги, просто-напросто разжал руки – и рухнул наземь. Вага пошла полукругом в сторону, упала, пролетела по земле с такой стремительностью, что любопытствующая тол-па подалась назад, – и замерла, чуть подрагивая, словно ей передалась неутоленная ярость хозяина.
– Сдурел? – негромко спросил князь Федор, и Савка по его знаку соскочил с коня и помог Кузьме подняться. – Сам знаешь: дочь – чужое сокровище, глядит не в дом, а из дому, так стоит ли из-за нее смертоубийство совершать и самому на плаху идти?
Кровавая муть не ушла еще из глаз старосты, но первое человеческое чувство уже проглянуло в них, и это было изумление: в голосе ненавистного князя звучало искреннее участие!
– Правда ваша, – пробормотал он, кое-как утверждаясь на неверных ногах. – А все ж ноет ретивое. И кто охальник?! Божий слуга! Мало ему, что свою попадью прошлый год схоронил, церковь при нем ветшает, приход забросил. Пьет да по гулящим бабам шастает, вон, присылали за ним о прошлую неделю из крепости Раненбургской службу справить в тамошней часовне – да где, валялся пьяный в дымину, лыка не вязал! Теперь вот к моей Нюрке повадился… Женись, гад, коли девку спортил!
Тихое, тщательно подавляемое, однако ж явственно слышимое фырканье пошло по толпе. Верно, многочисленные Нюркины ухажеры пытались припомнить, а была ли она отродясь невинною? Парни от души жалели бедолагу отца Вавилу, так нелепо влипшего и теперь вынужденного отдуваться за всех. Ишь, чего захотел староста: женись!
При этом жутком слове все еще стоявший раком любодей встрепенулся и, с некоторым усилием собирая расползающие конечности, принялся подниматься во весь рост. А когда он наконец встал, князь Федор ка-кое-то время не мог вернуть на место отпавшую нижнюю челюсть, ибо перед ним оказался истинный великан!
– С таким ростом в гвардии бы служить! – пробормотал он, восхищенно меряя взором могучий, но стройный стан, косую сажень от плеча до плеча, мощную шею, пудовые кулачищи, однако при более пристальном взгляде на физиономию отца Вавилы князь Федор понял, что любой самый роскошный и сверкающий мундир гляделся бы при сем лице столь же чужеродно и неуместно, как и черная унылая ряса. Рыжий, огненный, усыпанный веснушками до того, что места на нем живого не было, провинившийся поп являл собою зрелище буйного и добродушного жизнелюбия, и даже сейчас, глядя на него избитого, невозможно было вообразить этот лик отягощенным печатью высокого размышления или же воинской свирепостью. Единственно в какой роли сего рыжего можно было вообразить, так это в образе привольно и весело живущего помещика, окруженного множеством детишек, пухленькой супругою, сворами охотничьих собак, счастливыми поселянками, щедро одариваемыми милостями барина, так что среди его собственных чад и домочадцев вполне по-свойски чувствуют себя многочисленные зазорные детки [34], там и сям прижитые барином.
Сия мгновенно промелькнувшая пред князем Федором картина была столь прелестной, одухотворенной и живой, что он почти не удивился, услышав забористый басок попа-гуляки:
– Черта с два женюсь! Я ее и пальцем не тронул… не успел. Да хоть бы и так, она мне неровня. Я дворянин, а она кто?
– Женилку чесать она тебе ровня была?! – взревела вдруг старостиха, и Кузьму вновь перекорежило от дурости законной супруги. Староста был приметлив, а потому уловил выражение неприкрытой симпатии на лице князя, ушлым умом смекнув, что пристроить Нюрку за попа, конечно, не удастся, однако от добросердечного барина (это свойство нового хозяина успели каким-то неведомым образом узнать уже все его крепостные), пожалуй, можно кое-что получить, а взамен – отступиться от рыжего стервеца.
Все-таки не зря Кузьма сделался старостой, ибо он отличался замечательным знанием природы человеческой! Сурово прикрикнув на праздную толпу и вынудив ее разойтись, князь Федор все с тем же участливым выражением склонился к опозоренному, раздавленному горем отцу, роль которого с успехом и старанием исполнял Кузьма, и негромко проговорил:
– Стоит ли так убиваться? У тебя что, она одна-разъединая?
– Да еще трое, из них две девки малые совсем! – подпустил слезу Кузьма, с надеждою задирая к князю пегую окладистую бороду.
– Ну и думай о них, а Нюрку выдай замуж в другую мою деревню, ну хоть в Ящерки, что ли, за вдовца или бобыля.
– Tак ведь забьет ее мужик после свадьбы за позор, замучает! – резонно возразил староста.
– Да брось! – усмехнулся князь. – Я сам сватом буду – это одно. Другое – никто жениха в кандалах, силком к алтарю не потащит – все будет по доброй воле. А приданое я дам за Анной Кузьмовной такое, что муж ее на руках всю жизнь носить будет.
При словах «Анна Кузьмовна» староста едва не зарыдал истинными, а не придуманными слезами. Не знай он доподлинно, что князя не было и быть не могло в числе Нюркиных кобелей, непременно подумал бы, что тот пытается прикрыть свой грех. Именно эта необъяснимая, внезапная сердечность и вышибала слезу из кремнистой Кузьминой натуры. Повезло, ох повезло Нюрке, дуре… Надо же, как удачно все нынче сошлось! Уж лучше с богатым приданым за мужиком, чем в бедности за беспутным попом. Ну, ручки князюшке надобно целовать за милость!
Кузьма с охотою совершил задуманное, невзирая на сопротивление барина, и уже с легким сердцем исполнил его просьбу: дал на время тихоходную кобылицу из своей конюшни, чтобы провинившемуся попу было как убраться из деревни.
– Ну и каков же вы есть дворянин? – полюбопытствовал князь Федор час-другой спустя, когда отмытый, переодетый в чистое, хоть и мирское платье (нелегко оказалось подобрать одежду для такого здоровяка) отец Вавила уселся за стол напротив хозяина, силясь направить взор на него, а не на блюдо с яичницей, и другое – с жареной зайчатиной, и третье, обливное, – с лапшой, и пятое, и десятое… и не на кувшин с самогонкой или тройку темных узкогорлых бутылей с заморскими винами.
– Третий сын графа Луцкого, в миру Владимир, в святом постриге Вавила, – отрекомендовался рыжий поп, с видимым отвращением выговаривая свое новое имя. – То есть, я хотел сказать, Семен Уваров, – пробормотал он так тихо и неразборчиво, что Федору показалось, будто он ослышался.
– А постригся-то зачем? – сочувственно спросил князь Федор, и по его знаку прислуживающий за столом Савка налил отцу Вавиле из кувшинчика и шмякнул на тарелку тугой шмат квашеной капустки. – Неужто по доброй воле?
– Где там – по доброй воле! – неразборчиво из-за переполнявшей рот слюны выговорил праведный отче. – Батюшка силком отдал. Сельцо-то у нас маленькое, душ раз-два и обчелся, а я меньшой, мне и помету куриного не досталось бы по закону о единонаследии.
Он пригорюнился, и князь Федор с дружеской улыбкой воздел свою чарку:
– За ваше здоровье, отец Вавила! Не вспоминайте о печальном!
– Gaudeamus igitur, – отозвался молодой поп, – juvenes dum sumus! [35] Хотя… и веселиться вроде бы не с чего, и юность прежняя умчалась. Ну что ж, на все воля божья. Ergo bibamus! [36]
И он до дна осушил свою кружку с такой лихостью, что князь и его верный слуга, немало видевшие мастеров питейного дела в Англии, Голландии, Баварии и Франции, переглянулись почти с суеверным ужасом: никто из них этому рыжему и в подметки не годился!
– Ежели он так запрягает, то что же будет, когда погонять начнет?! – встревоженно шепнул Савка, всегда жалеющий барский припас пуще собственного.
А князя Федора удивило другое.
– Никак преизрядно усердным были вы студиозусом? – восхитился он. – В какой же alma mater [37] обучаться изволили?
– В какой же еще, как не в Славяно-греко-латинской! – с тоскою, как о чем-то прекрасном, но безвозвратно утраченном, простонал отец Вавила.
– В Киевской? – предположил князь.
– Зачем?! – обиделся рыжий. – В Московской! Эх-эх, золотые денечки невозвратные, где вы?! Nie permanet sub sole! [38] Выпьем за сказанное!
И вполне, видимо, уже освоившийся отец Вавила тяпнул по второй с таким пылом и сноровкою, что хозяин успел лишь пригубить.
– Ученье, стало быть, было интересным и пользительным? –