– Говорят, тетушка, – тихо проговорила Мария, поднимая глаза – такие печальные и несчастные, что, будь у Варвары Михайловны сердце, оно непременно сжалось бы, – нынче в Москве из заключения воротили Евдокию Федоровну Лопухину [5], бывшую царицу. Ее всегда осуждала молва, а мне жалко было. И она была царю не мила – его сердце к Анне Ивановне [6] стремилось, да и он был ей чужой человек. Ему-то Евдокию молоденькую в невесты не по любви – по родовитости да по красоте выбрали, будто кобылку хорошей породы. Ан нет, не привилась порода: вспомните, каков Алексей Петрович уродился – неудачлив да кощунник сво-его батюшки! А все потому, что любви, любви не было! Так ведь и со мною станется.
Она вдруг заломила руки – не стало сил терпеть:
– Помилосердствуйте, тетенька! Умолвите батюшку! Не люб мне Петр Алексеевич – ну ведь мальчишка он, ему одиннадцать лет, мне семнадцать… что меж нами станется, какая жизнь, какое счастье?!
– Не лю-у-уб? – провыла Варвара как бы волчьим воем. – Не лю-у-уб, говоришь?
Лютая, змеиная злоба, та, что горше желчи, подкатила ей к горлу, отуманила разум.
Господи! За что ж ты так несправедлив, немилостив?! Почему даешь одним все, а другим ничего? Вот стоит красота неописанная, от которой замирают, трепещут мужские сердца, – и чего же она еще просит?! Что еще ей надобно, какой призрак, выдумка? Взойдет на царское ложе, получит такие власть и почесть, какие и не снятся никому! Все наряды, все драгоценности, сказочные богатства – и власть, власть, власть казнить и миловать, бить и ласкать, одним взглядом приблизить к себе любого мужчину – и оттолкнуть.
Кто откажет царице? Зачем ей любовь глупого мальчишки-мужа, когда к ее услугам будут первые красавцы царства? И уж ежели более чем полсотни лет назад Наталья Кирилловна Нарышкина, матушка великого царя Петра, исхитрилась взять к себе постельничим полюбившегося ей Федора Милославского – а нравы в те поры были суровые, теремные! – то разве в нынешние вольные, распутные времена не сыщет царица укромного уголка, где бы потешить плоть и душеньку?.. Ну, другое дело, что не оставит ее никогда сомнение, вечно будет червь душу точить, как наливное яблочко: а с кем бишь мой полюбовник блудодействует, на кого похоть его навострена – на первую красавицу земли русской Марью Александровну, не то на государыню всея Руси? Обречена, обречена будет Машка думать, будто всякая любовь – купленная… что ж, не она одна. Точно так же думает и тетушка ее, Варвара Михайловна, когда задирает юбки для своих наемников-угодников, ну а на живот, на тощий свой живот кладет пару-троечку мо-нет, или перстенек серебряный, или цепку, не то – самоцветный камушек, и каждому, кто с нею трудится, ведомо: не моги взять награду, покуда ненасытная горбунья не взопреет от удовольствия! Но если у Машки есть хотя бы надежда, что чье-то сердце займется к ней истинной страстью, будто искра пламенем, то что остается ее тетке, как не платить бессчетно, безрассудно за каждое мгновение мужской ласки?
Горбунья… кривая, злая, уродливая – птица вольная в вечной, неотворяемой, темной клетке! Узница плоти!
Варвара Михайловна схватилась за горло, подавляя рыдание. Ясные глаза Маши засияли слезами участия:
– Тетушка? Что с вами?
И это было больше, чем та могла вынести.
Вцепилась в Машину руку не пальцами – крючьями железными:
– Последний раз спрашиваю: пойдешь за Петра?
Маша отпрянула. Замкнулись черты, холодком подернулся взор:
– Нет. И не тратьте посулов. Батюшке в ноги кинусь – он-то…
Она не договорила – вскрикнула от боли, когда тетка внезапным, резким движением заломила ей руку за спину и, держа так, будто пойманную за крыло птицу, яростно выкрикнула:
– Бахтияр!
Маша даже не заметила, как открылась дверь и он стал на пороге – будто тень от тяжелых занавесей по злой тетушкиной воле вдруг приняла облик молодого черкеса в шелковом бешмете. Мрачную картину его облика оживляла только алая рубаха, видная в прорези бешмета на груди: она чудилась кровавым пятном, обагрившим эту широкую грудь…
– Держи ее, Бахтияр! – приказала тетка, и черкес шагнул к Маше. Она отпрянула, более изумленная, чем испуганная, выставила ладонь, пытаясь задержать Бахтияра, и он впрямь запнулся было, однако тетка яростно выдохнула:
– Делай как сказано! – И черкес одной рукою поймал Машины запястья, а другой так стиснул ее стан, что она на миг перестала дышать в этой железной оковине. Руки ее слабо дрогнули, и Маше на миг сделалось стыдно этого их беспомощного трепыхания.
Тетушка тоже устремила на них взор, исполненный отвращения:
– По одним рукам твоим видно, что много воли берешь! Погляди – мозоли! От поводьев небось? Опять гоняла верхом как скаженная? У девицы благородной должны быть нежные, лилейные, бело-розовые ручки! Я же учила тебя надевать на ночь перчатки, изнутри миндальным маслом смазанные! Попустили тебя родители с детства, да и теперь исправлением разума и воли девичьей пренебрегают. Сделали твою младость сном, а жизнь будет – мучением!
Маша почти не слышала ее слов. Она вдруг ощутила, что Бахтияр ее не просто держит, а крепко прижимает к себе. Дышит неровно, тяжело. Бледные виски покрылись испариной…
Маша попыталась отпрянуть, но тело Бахтияра как бы слилось с ее телом, а хватка сделалась еще крепче. Ей стало странно, так странно! Красивый черкес всегда казался ей чем-то бездушным, да и не глядела-то она на этого невольника никогда толком, и вот сейчас видеть, ощущать его волнение… Что же, он разделяет злость своей госпожи на Машу? Но что тогда происходит с ней самой? Отчего ей уже не страшно в руках Бахтияра, а…
– …Коли отец с матерью не обучили тебя вовремя, придется, знать, мне! – донесся до ее слуха теткин голос, и Маша, обескураженно воззрившись на Варвару Михайловну, так и ахнула, увидев в ее руках короткий хлыст.
– Бахтияр! А ну-ка! – скомандовала Варвара Михайловна, и черкес, лишь мгновение помедлив, продел свою голову в кольцо Машиных рук, а ее тело одним движением перебросил себе на спину и стал чуть пригнувшись, так что она оказалась как бы лежащей на нем, и на ее спину вдруг обрушился удар такой силы, что Маша невольно взвыла – не столько даже от боли, сколько от несказанного, бесконечного ошеломления: ее никто никогда в жизни и пальцем не тронул!
Кажется, она даже лишилась на мгновение чувств от ярости! Боль в вывернутых руках заставила очнуться, и почти бессознательно, злобно Маша впилась зубами в плечо Бахтияра. Он содрогнулся всем телом, но не издал и стона. Маша забилась, задергалась на его спине; тогда он свободной рукой подхватил ее снизу, как бы пытаясь усмирить, и она с новым изумлением, едва ли не превосходящим изумление от теткиной жестокости, ощутила, как его пальцы – длинные, пронырливые – сминают оборки и весьма ощутимо пощипывают ее за ягодицы. При этом Бахтияр еще чуть-чуть согнулся, и его зад, к которому была прижата Маша животом, волнообразно покачивался. Было в этом что-то… блудливое! Маша оказалась столь ошарашена Бахтияровыми затеями, что пропустила новый вопрос тетки:
– Ну так пойдешь за царя?! – и как-то даже забыла, что надо сказать, замешкалась с ответом, за что и получила новый удар поперек спины, от которого руки и ноги ее вмиг онемели – она их не ощущала больше, вместо них сделались как бы комья льда. И горло оледенело, не могло выпустить вспухший в груди крик. Маша давилась им, билась на спине Бахтияра, силясь вздохнуть, а он все поерзывал под нею, терся об ее живот…
У Маши потемнело в глазах.
Она достаточно знала: Варвара Михайловна не угомонится, пока не получит своего. И никто, никто не заступится, кричи не кричи: в теткином доме все по струночке ходят, да и привычны люди, что их хозяйка все время кого-то порет. Прислуга смотрела на розги и пощечины как на меру, необходимую для их исправления и удержания в границах должного порядка. «Они наши отцы, мы их дети, – говорили высеченные, почесываясь. – Кому же и поучить нас, как не их милости!» И уж, конечно, всякий в этом доме полагает тетку в полной власти и воле над строптивой племянницей, тем паче когда речь идет о столь важном деле, как замужество. Да где это видано – у девок согласия спрашивать?! А она спрашивает:
– Ну так что? В последний раз говорю!
Маша только губами шевельнула – говорить не могла, и тетка, истолковав это слабое движение как знак нового отказа, с такой яростью согнула хлыст, что он сломался.
– Ах, не хочешь? Ну так вот гляди: переломлю тебе спину, изувечу до смерти – никому нужна не будешь!
– Батюшка с тобой счеты сведет! – пискнула Маша вдруг прорвавшимся мышиным, писклявым голосишком, но Варвара Михайловна так люто блеснула глазами, что у девушки вновь онемела гортань:
– Батюшка твой? Жди, дождешься! Да ему шкуру свою да нажитое надо спасать, и единственное для сего сейчас средство – ты, дура набитая… битая! Битая! – Варвара Михайловна метнулась к двери, крича: – Розги мне! Розги подайте! Вымоченные, слышите, олухи?!
Слезы ручьем хлынули из Машиных глаз, и Бахтияр резко повернулся, когда горячие капли потекли по его шее. Теперь Маша близко видела его чеканный профиль, и хотя Бахтияр говорил очень быстро и почти не разжимая губ, Маша с особенной отчетливостью слышала каждое его слово – жаркое, исполненное сочувствия:
– Согласись, княжна, милая! Клянусь, она бесом одержима – забьет ведь до смерти, не то изувечит кра-су твою несказанную! Скажи «да», а после, как сделаешься самовластной царицею, ты уж с нею за все сквитаешься! Согласись! Что же, что он мальчишка – он царь! Это все богатство, вся власть! А как счастливой с ним быть, я тебя обучу. Клянусь! Я тайну знаю… тебе открою…
Он внезапно умолк, и Маша поняла, что сейчас начнется новая пытка: тетушка стояла рядом, поигрывая свежей лозиною, помахивая ею, и та вспарывала воздух с угрожающе-насмешливым свистом.