— Замолчи! Не мучай меня, хватит.
— И то верно, — усмехается он. — Что ж, давай. Давай закапывай свою могилу. Поработай руками, плантаторская дочка.
Босые пальцы ног упираются во что-то твердое. На траве покоится лопата. Обычная, из тех, какими пользуются могильщики, только лезвие насквозь проржавело. Поднимаю ее за занозистую рукоятку, упираюсь ступней в острый край. Нажми сильнее — и, чего доброго, рассечет кожу до кости. Но в моем ли положении бояться столбняка?
Несильно надавливая на лопату, срезаю пласт земли — с корнями трав, с извивающимися, рассеченными надвое червями — и сталкиваю ее в черный провал. Комья шлепаются о что-то мягкое. Из могилы доносится слабый стон.
Только тут мне приходит на ум, что если сама-то я снаружи, то кто тогда внутри? Томимая дурными предчувствиями, осторожно заглядываю за край — и отшатываюсь, цепляясь за лопату, как за клюку.
На дне могилы, на влажной глинистой почве, лежит женщина в белом саване. Руки сложены на груди и кажутся вытесанными из цельного куска мрамора. Черные волосы разметались, и травы прорастают сквозь слипшиеся, бурые от глины пряди. Лицо — маска страдания. В провалах глаз и уголках рта лужицами собрались тени. Набравшись храбрости, всматриваюсь в черты покойницы.
Это же я! Только кожа белая, словно меня неделю вымачивали в щелоке. Никогда не имела возможности смотреть на себя сверху и немного сбоку, но это я лежу в могиле — сомнений быть не может. Внезапно меня охватывает острая жалость к себе, какой я не испытывала, даже когда свернулась комочком на полу, а мать охаживала меня плетью. Тогда мне казалось, что плетка в ее руках — это бич божий и я получаю воздаяние за свой чудовищный грех. Теперь же мне хочется стряхнуть землю с волнистых черных волос, положить руку на лоб и двумя пальцами разгладить морщинку, стянувшую переносицу. Мне искренне, от всей души жаль девушку, что валяется в луже на дне прямоугольной ямы. Прожила всего-ничего, толком не повидала свет. Торжество всей жизни — дебют, обернувшийся трагедией. Самое вкусное яство — те обсиженные мухами конфеты, которыми пичкал ее отец, прежде чем запереть в монастырской школе.
Впервые в жизни я понимаю, что мне многое, очень многое недодали. Я могла бы выйти замуж — и не вышла. Джулиан прельщал меня красотами Италии — а я никогда не увижу руины Колизея, не брошу монетку в фонтан Треви, не поднимусь на вершину Везувия. Книга жизни закрывается предо мною с громким хлопком, точно мамин молитвенник.
Ощущение вопиющей, запредельной несправедливости растекается по моему сознанию, оседая на дне черной жижей. Меня охватывает гнев на Розу за то, что посвятила меня в тайны, сокрытые — и по праву! — от человеческих глаз. И особенно на Ди, раз уже ей не хватило тогда ума спрятаться посреди тростникового поля, но нет же, идиотка пошла, как овечка на заклание, позволила связать себя и уложить в телегу, а мне потом расхлебывай, и мне было всего-то двенадцать лет, господи боже, совсем дитя, разве можно заключать сделку с несовершеннолетней, это нечестно, пожалуйста, пожалуйста, вызволите меня отсюда, я не хочу умирать!!
— Давай, Маман Бриджит! Я жду.
Зажмурившись, я разворачиваюсь к нему, отшвыриваю лопату в сторону и ору, надрывая глотку:
— Никакая я тебе не Бриджит! У меня другое имя! Флоранс Фариваль! Меня зовут Флоранс Фариваль! Меня зовут…
— …Флоранс Фариваль! — продолжаю кричать я, широко распахивая глаза.
Грудь свело от боли, в легкие толчками врывается воздух, сердце ошалело бьется, еще не веря, еще не веря до конца…
— Спасибо, мисс, — говорит кто-то поблизости. — Как вас зовут, нам уже известно. А теперь извольте ответить на другие вопросы.
Такого поворота событий я совсем не ожидала.
Глава 7
Лежу на плюшевой кушетке, цвет и мягкая обивка которой наводят на мысль о перезревшем персике. В гостиной я не одна. Круглое зеркало над камином, как всевидящее око, запечатлело моих визитеров, исказив их черты. У моего изголовья сидит на стуле господин средних лет, жилистый, коротко стриженный, с узкими полосками баков и пронзительными черными глазами под тяжелыми складками век. Волосы — соль с перцем, да и характер, вероятно, под стать — едкий.
При первых признаках моего пробуждения господин кивает своему спутнику, который расположился в кресле чуть поодаль. Второй джентльмен, не в пример первому, дороден и седовлас. Рассматривая меня, он поглаживает окладистую бороду и поправляет на носу роговое пенсне. У двери, широко расставив ноги, стоит констебль, с виду заправский Джон Булль. Увесистое брюшко, наливные румяные щеки, мясистые уши — ростбиф в синем мундире.
Пытаюсь присесть, ухватившись за спинку дивана, но тело мне не повинуется. В голове гудит, виски нанизаны на раскаленную спицу. Заметив мои потуги, первый посетитель, кем бы он ни был, командует строго:
— Извольте встать, мисс. Вы не Мария-Антуанетта, принимающая просителей в своем будуаре.
— Мистер Локвуд, это лишнее. Бедняжка еще слаба… — начинает благолепный джентльмен, но его коллега вскидывает руку. Ладонь словно упирается в невидимую стену:
— Оставьте свое сочувствие тем, кто его по-настоящему заслуживает, доктор Вудсайд.
У меня нет иного выхода, кроме как подчиниться. Ощущение тепла, создаваемое персиковым колером обоев, оказывается иллюзорным. Камин не разожжен, паркет ледяной коркой стелется под ногами, и пальцы судорожно поджимаются — зябко.
— Да вы, я погляжу, устали. Что и говорить, ночка у вас выдалась о-го-го! Такая же насыщенная событиями, как мое утро. Кстати, позвольте представиться — Уильям Локвуд, старший инспектор сыскного отдела Столичной полиции Скотленд-Ярда. Вас, надо полагать, не удивляет мое присутствие?
Бессильно мотаю головой. После встречи с Бароном Самди меня уже ничем не удивишь.
— Рад слышать! Посему уговоримся так — вы ответите на мои вопросы, после чего мы все отправимся на покой, и вы в том числе.
В противоположность жаре, от которой мозги разжижаются до консистенции горячей патоки, холод оказывает на меня иной, более благотворный эффект. Я собираюсь с мыслями.
— Спрашивайте, сэр.
— Почему вы убили свою двоюродную тетку, миссис Ланжерон?
Инспектор произносит фамилию на английский манер, как «Лэнджерэн», так что я не сразу понимаю, о ком идет речь, и морщу лоб, вместо того чтобы криком выдать себя. Выходит, тетя Иветт все же мертва. Как я и боялась. Как я и хотела. Вот только убила ее не я. Нет, не я! Я точно помню, что не успела загадать третье желание, прежде чем рой бабочек сбил меня с ног.
Или успела? Память у меня сплошь в черных, болезненных струпьях. Подтеки мрака, минуты или целые часы, за которые я не могу отчитаться. Один из таких припадков кромешного забвения настиг меня этой ночью. Что делало мое тело, пока душа копала себе могилу?
Первый порыв — удариться в слезы и повиниться во всем — уступает место безудержному желанию жить. Так человек, которого долго держали под водой, пьет воздух большими, надрывающими грудь глотками. Пред моим мысленным взором еще темнеет разрытая яма, и комья грязи блестят на саване девушки, несчастнее которой нет на всем белом свете. Нет, я не хочу туда! Не хочу стать ею! Раз уж я вырвалась от смерти, что мне эта передряга? Выкарабкаюсь как-нибудь.
Пока что выход мне видится один — прибегнуть к правилу, которое не раз выручало проштрафившихся рабов. Будучи загнанным в угол, отпирайся. Заговаривай зубы, пусти язык вскачь, найди себе тысячу оправданий, но не признавай вины. Потому что белые — странный народ. Утверждают, будто во всем полагаются на закон, а на самом деле выносят приговор под настроение. Подвернешься хозяину под горячую руку, и тебе взлохматят спину за разбитое блюдце. Если же масса благодушествует, то и за побег можно отделаться малой кровью, а то и вовсе обойтись без кары.
«Нет, масса, Господь мне свидетель, ей-же-ей, святые угодники не дадут соврать, ах, что такое масса говорит, да нет, я об том ни слухом ни духом, меня там близко не стояло!»
— Я ее не убивала, — говорю я и смотрю ему прямо в глаза. Белки у инспектора тусклые, желтоватые. С печенью не все ладно.
— Вы, видимо, не расслышали вопрос. Я не спрашивал, убивали вы ее или нет. Ваша вина не вызывает сомнений. Служанка показала, что вчера около трех часов пополудни покойная вызывала вас к себе на разговор, после чего вы в ажитации поехали в церковь Французской Богоматери на Лейстер-сквер, откуда вернулись в половине девятого, когда десерт был уже на столе. Сославшись на нездоровье, вы поднялись к себе. Миссис Ланжерон вернулась домой за полночь и открыла дверь своим ключом, потому что все домашние к тому времени спали. Кроме вас. Припоминаете?
— Нет.
— До того, как миссис Ланжерон успела переодеться и отойти ко сну, вы прокрались в ее опочивальню и убили свою благодетельницу.
— Как… как она была убита?
— Станете ли вы утверждать, будто не помните, как убивали миссис Ланжерон?
Столь лихо закрученный вопрос приводит меня в замешательство:
— Да… то есть нет. И я ее не убивала!
— Убили. Вы проломили ей череп. Не самый женственный способ расправы, но, возможно, в ваших широтах так и принято. Кровь у вас кипучая, южная. Зачем тратить время, подмешивая мышьяк в овсянку, как это принято среди ваших английских товарок?
Лучи солнца пробиваются сквозь туман и робко поглаживают меня по спине, суля долгожданное тепло. Я опускаю глаза и вдруг замечаю, что тонкая ткань сорочки на свету кажется полупрозрачной. Очертания моих ног и бедер четкие, как будто их обвели карандашом. Проклятье! Из всех пыток инспектор выбрал самую мучительную — пытку стыдом. Проще во всем сознаться, чем стоять полуголой перед белыми джентльменами!
— Я замерзла. Нельзя ли принести мне шаль?
— Шаль? — Моя дерзость забавляет следователя. — Если бы поблизости находилась ваша камеристка, вы, конечно, послали бы ее за шалью, зеркальцем или иным предметом дамского туалета. Однако вы на допросе, мисс. В текущих обстоятельствах ваша просьба неуместна.