В растерянности я оборачиваюсь, и на лицах гостей читаю то же осуждение, что застыло на лице покойницы. Все напряжены. Хватит одного возгласа «Убийца!», чтобы они кинулись на меня и тычками погнали в тюрьму. Джулиан, спохватившись, делает шаг вперед, Дезире протягивает ко мне руку, держа в другой поднос с печеньем, но Мари опережает их обоих. Черные бархатные гардины на окнах и креповые завесы на зеркалах приглушают ее голосок, но звучит он отчетливо.
— Дамы и господа! — восклицает она. — Или, лучше, братья и сестры, ибо мы едины пред ликом Божьим! Maman приютила Флоранс и Дезире Фариваль, дала им стол и кров и уж верно не хотела бы, чтобы вы встречали одну из ее племянниц косыми взглядами. Пусть это тяжкое испытание — следствие, суд — укрепит Флоранс на стезе добродетели и послужит ей во спасение. От себя же хочу добавить, что и впредь готова оказывать кузине всяческое покровительство. А в знак моей неизменной любви я преподношу ей этот дар. Носи его, милая Флоранс.
По рядам гостей прокатывается шепоток. На открытой ладони Мари держит брошь. Ваза из черной и красной мозаики и рубиновые цветы. Любимое украшение тети Иветт. Первой дар речи обретает Олимпия:
— Мари, не вздумай разбрасываться…
— Вздумаю, — огрызается сестра. — Эту брошь мама обещала оставить мне. Я могу дарить ее кому пожелаю.
— Но как же траур…
— Это не побрякушка, а знак любви. Не вижу причин, почему его нельзя носить с траурным платьем. Подойди сюда, Флоранс. Ну же!
Я мешкаю. В прошлый раз те же самые слова не принесли мне ничего, кроме неприятностей. Улыбка кузины лучится милосердием, но я обожглась на молоке и во всем подозреваю подвох. Если приму дар, гости посчитают, что я убила тетю ради драгоценностей. А если откажусь, решат, что совесть нечиста. Инстинкт повиновения одерживает победу над осторожностью, и я подхожу к Мари, которую распирает от человеколюбия.
Послушно наклоняюсь, чтобы ей проще было приколоть брошку… и громко вскрикиваю. А гости вместе со мной.
— Прости, кузина! — смущается Мари. — Надеюсь, я тебя не больно уколола?
— Нет, что ты. И спасибо… за подарок.
Терпела я боль и похуже, чем от булавки, вогнанной в грудь. А пятно крови, которое, как я чувствую, уже расплывается по корсажу, будет незаметно на черном бомбазине. Никто, кроме меня, не узнает, что оно там.
После Джулиан бережно берет меня под руку и все вместе мы едем на кладбище Хайгейт, где в склепе из белого камня находит последний приют уроженка Луизианы Иветт Ланжерон.
События следующих дней окончательно расшатывают мой взгляд на мироустройство, и разум мой переполняется подозрениями столь же нелепыми, сколь чудовищными. На первых порах мне казалось, что в семействе Ланжерон царит тишь, гладь да божья благодать. Пикировки за столом не в счет, если дело не доходит до оплеух. Идиллия, да и только. Теперь же, став свидетелем двух странных эпизодов, я не могу быть уверенной ни в чем, кроме одного — я не убивала Иветт. Зато у меня есть свои догадки относительно того, кто же обагрил руки ее кровью.
Но обо всем по порядку!
Однажды утром меня настигает Олимпия. Входит по-хозяйски, без стука, что, впрочем, неудивительно: комната, которую я считаю спальней, остается для нее детской, где в свое время она гоняла обруч и устраивала чаепитие куклам. Входить в свои владения кузина может тогда, когда считает нужным, и так, как ей вздумается. Вместо приветствия она снимает с вешалки плащ на котиковом меху и швыряет мне.
— Собирайся. Поедем в банк.
— Какой еще банк? — спрашиваю я, откладывая альбом для рисования.
— Банк Сити, что на Олд Бонд-стрит. Там держала счет maman. Хочу узнать, сколько у нее на счету и откуда денежки капают. — Лицо кузины прорезает усмешка, будто трещина на высохшем иле. — Раньше, бывало, спросишь ее, что у нас с деньгами да как, так она вызверится, точно я лишний кусок ростбифа на тарелку плюхнула. Теперь-то другие времена настали. За деньгами нужен догляд, не всем же разбазаривать добро.
Взор ее полыхает так, что рубиновая брошь готова раскалиться. Еще немного, и золотая изнанка прожжет несколько слоев ткани и вплавится мне в грудь.
— А я-то тебе на что? В качестве компаньонки?
— Бери выше. Или ты забыла, что за тобой и Дезире числится должок? Я все перерыла, но маминых гроссбухов не нашла. Вообще никаких записей не осталось. Все забрал с собой тот, кто… — Олимпия умолкает, прокручивая на запястье гагатовый браслет, но так и не находит нужного эвфемизма, — кто ее убил. Ладно, может, в банке что-нибудь прояснится.
Если бы! На все расспросы письмоводитель разводит руками. Десять лет тому назад мсье Ланжерон положил на счет крупную сумму, но она успела истаять, потому как мадам Ланжерон жила на широкую ногу.
Одна рента дома обходится в 400 фунтов в год. Как, рента кажется барышне непомерно высокой? Ничего, на счету мадам Ланжерон более двух тысяч фунтов — хватит на первое время. Две тысячи это, знаете ли, солидная сумма, а не «кот начхал», как изволила выразиться мисс. Многие были бы рады заполучить невесту с таким приданым. Любой конторский служащий, доктор или хотя бы начинающий адвокат… Так или иначе, не стоит падать духом. Не ей первой родня преподносит неприятный посмертный сюрприз.
Далее мы узнаем, что мадам Ланжерон имела обыкновение класть на счет крупные суммы, причем наличными. Ни чеков, ни векселей. Об источнике доходов письмоводителю тоже ничего не известно. Более того, он и сам был бы не прочь расспросить об этом барышню, ведь если матушка, возлюби ее Господь, владела каким-то предприятием, оно может отойти к мисс Ланжерон. Конечно, за неимением наследников мужеского пола.
Что касается долгов барышень Флоранс и Дезире Фариваль, таковыми сведениями служащий не располагает. «Ничем не могу помочь» — вот и весь сказ.
Из банка Олимпия вылетает фурией и едва не попадает под колеса проезжавшего мимо кеба. Не схвати я ее за руку, нас ждали бы вторые похороны. А так обе забрызганы грязью и обруганы кучером-кокни, но остались в живых.
Это происшествие едва ли поднимает Олимпии настроение. Содрав мокрую черную вуаль, кузина отшвыривает ее в лужу, а затем, не говоря ни слова, припускает по Бонд-стрит. Задыхаясь от быстрой ходьбы, я следую за ней и чувствую себя преглупо.
Что мне делать? Ловить кеб и ехать домой? Или приглядеть, чтобы ее вновь не затоптали? Последний вариант более подобает приживалке, коей меня считает кузина, и я решаю держаться в рамках этой роли. С меня не убудет.
Мы сворачиваем на Пикадилли. Едва ли не бегом Олимпия проносится мимо пирожников, шарманщиков и цветочниц с корзинами, из которых торчат пучки сухой лаванды, мимо суетливых клерков, на ходу жующих печеную картофелину, и лощеных, одетых по последней моде flaneurs, которые, отобедав у Франкателли, совершают моцион и с прищуром разглядывают приехавших за покупками дам. Пересечь Пикадилли непросто: и с востока на запад, и с запада на восток течет сплошной поток разномастных экипажей. Элегантные ландо и фаэтоны соседствуют тут с громоздкими омнибусами и даже с телегами, что возвращаются с рынка порожняком. Но как матерая пловчиха, кузина кидается в этот водоворот, не дожидаясь просвета, и мне ничего не остается, как последовать ее примеру.
Когда скрип колес и мелькание конских хвостов остаются позади, мы, усталые и злые, бредем по Бромптон-роуд, оставляя позади беломраморный Бромптонский ораторий, который так жалует Мари. Сразу же за ораторием, отгороженный от улицы невысоким заборчиком, раскинулся музейный комплекс Южного Кенсингтона. К музею, как сообщил мне Джулиан, у лондонцев отношение двоякое: интерьеры, все эти колонны, мраморные лестницы и мозаичные потолки, безусловно, тешат взор, но подкачал фасад. Однако вид аляповатых кирпичных стен оказывает на Олимпию благотворный эффект.
— А вот и музей, — довольно хмыкает она. — Туда-то мне и нужно.
Желание посетить музей, исходящее от барышни, осиротевшей в прошлые выходные, не вызывает отклика в моем сердце.
— Хочу потратить пенни, — поясняет кузина, чем окончательно вводит меня в недоумение.
— Вход стоит шестипенсовик, — напоминаю я, уже здесь бывавшая.
— Как будто я не знаю. Просто выражение такое. В смысле, сходить по делам. Когда на Всемирной выставке тысяча восемьсот пятьдесят первого года впервые устроили общественные уборные, за один визит туда брали пенни. Сейчас-то все не так. Полгорода оббегаешь, пока найдешь дамскую комнату. Общественных уборных для джентльменов пруд пруди, а нашему полу отказано в удовольствии ответить на зов природы. Даже в пассажах уборных нет. Представляешь себе? Даже в галантереях, ресторанах и у этих чертовых модисток — считается, что, мол, леди может и до дому потерпеть. А если мне, прошу прощения, приспичит? — задает она вопрос явно риторического свойства.
Пожимаю плечами. Современную уборную — с сиденьем из полированного дуба и сливным бачком — я впервые увидела в Лондоне. На плантации у нас слыхом не слыхивали о таких новшествах, ночными горшками обходились, и никто не жаловался.
— Здесь меня подождешь, — отдает приказ Олимпия, а сама входит в музей с поспешностью, по моему мнению, не достойной леди.
Но когда короткий шлейф исчезает в дверях, я спохватываюсь, что и сама бы не прочь посетить дамскую комнату. Платье заляпано зловонной лондонской грязью, смесью дождевой воды, золы и конского навоза. Если сразу не отчистить, после стирки могут остаться пятна, а денег на обновку у меня нет. Олимпия преподнесла нам траурные платья с таким видом, с каким мсье Жак раз в год выдавал рабам холстину на одежду — коли износите прежде времени, хоть голышом ходите, а обновки не дождетесь. Не у жениха же просить взаймы! Не хотелось бы предстать перед ним побирушкой.
Краснея, я объясняю служителю на входе, что мне надобны не скульптурная галерея и даже не зал пищевых продуктов, где выставлена снедь со всего мира, а совсем иное помещение. Молоденький юноша с ясными глазами и цветником прыщей на лбу тоже тушуется и пропускает меня бесплатно. В уборной при музее я уже бывала. Здесь высокие зеркала и ряд аккуратных кабинок. Но служительницы не видать и спросить щетку мне не у кого. А потом я и вовсе забываю про цель визита.