Невеста Субботы — страница 40 из 68

Дальнейших аргументов у мсье Фариваля не нашлось.

* * *

Рано поутру управляющий вывел Розу из сарая. С нее сняли колодки и страшный намордник, но руки и ноги ей оттягивали кандалы, звеневшие на каждом шагу. Проснулась я не от их звона — я и вовсе спать не ложилась.

— Роза!

Тело саднит под платьем, но я со всех ног мчусь к ней. Я должна кое-что уточнить, прежде чем ее уведут навсегда.

Понимая, что проще устроить нам последнее свидание, чем стать свидетелем некрасивой сцены со слезами и заламыванием рук, управляющий подталкивает Розу ко мне. Сам он отступает к забору. Сорвав ветку кизила, объедает мелкие кислые плоды, но не сводит с рабыни глаз.

— Почему она не откликнулась? — запыхавшись, спрашиваю я. — Маман Бриджит! Почему она не помогла?

В уголках рта запеклась кровь, но Роза по обыкновению усмехается:

— А ее там не было. Я долго бродила среди духов и всматривалась в их лица, но Маман Бриджит я не повстречала.

— Но… как же так? Куда она подевалась?

— Неужели ты так ничего и не поняла, Флёретт? Ничего, поймешь в свое время.

Лязгая цепью, она поднимает руку и, как в нашу первую встречу, проводит пальцем по моей щеке. Потом я не раз повторяла маршрут ее пальца, потому что так нежно меня никто больше не трогал, а мне этого очень хотелось. Но кожа на подушечке ее пальца была шершавой и жесткой, как дубовая кора, а моя — мягкой, и обман не удавался.

— Что на самом деле случилось с твои лицом? — задаю давно мучивший меня вопрос. — Это ведь были не разбойники?

— Нет, это сделал мой хозяин. Я сильно провинилась перед ним… Но я не называла имя его ребенка, — сдавленно шепчет она, и впервые в ее глазах появляются слезы. — Только его миссис. Я только для его жены попросила смерти, потому что иначе она сгубила бы меня. А ребенок… мастер Уилли… такой славный, такой милый малыш… на него я не указывала. Откуда мне было знать, что получится… вот так. Что Барон решит за меня. Смерть забирает всех, кого пожелает, и не слушает ничьих указов.

Покрываюсь испариной, от чего струпья на плечах отчаянно зудят, словно их сбрызнули уксусом.

— Ты отомстишь им? Моей маме и бабушке? За то, что они тебя продают?

— Нет. Нет, не бойся. Я пожелала бы смерти им обеим, — спокойно отвечает Роза, чуть наклонившись ко мне, — но Барон не придет на мой зов.

— Почему?

— Потому что теперь у него есть ты, Флёретт. И ему с тобой интереснее.

И она уходит под конвоем управляющего, идет, тяжело переставляя ноги, а я гляжу ей вслед, пока ее фигура не тонет в зыбкой пелене зноя и пока сама я едва не слепну от ослепительной белизны дороги. Потом я сажусь на корточки и вожу пальцем по пыли, осторожно поглаживаю отпечатки ее ног и следы от кандалов, извилистые, словно на каждом шагу ей приходилось переступать через змею. «Ты одна из нас, — бездумно повторяю я вслед за эхом — Одна из нас». Слезы капают в пыль, собираясь в рыхлые комочки, и я разминаю их между пальцами.

Мне хочется, поскуливая, забраться на колени к Норе, чтобы она гладила меня своими мягкими, пахнущими патокой пальцами и приговаривала, что ничего не произошло и моя душа — при мне.

Мне хочется стиснуть ладошку Дезире и вместе с сестрой пуститься наутек, бежать далеко-далеко, бежать на край земли и никогда больше сюда не возвращаться.

Мне хочется вернуться и разжать кулаки, выпустив на волю двух бабочек с жалами вместо хоботков. Одна пусть летит в «Малый Тюильри», а другая… другая задержится у нас дома.

Мне много, много чего хочется этим утром, когда я в одночасье становлюсь такой взрослой, что судьба отнимает у меня няньку. И лучшего друга заодно.

В тот же день отец увозит меня в Новый Орлеан. Наспех собирают вещи — не в сундук, ибо подходящего по размеру сундучка не нашлось, а просто суют несколько платьев и белье в шляпную коробку, которую я прижимаю к себе крепко, словно это моя точка опоры, пока меня ведут по двору и сажают в бричку. Бабушка торопливо крестит меня, Нора плачет, промакивая глаза фартуком, а матери нигде не видно — она так и не вышла меня благословить. Черные лица рабов кажутся одинаковыми и лишенными выражения, точно куски угля, а голоса доносятся откуда-то издали, словно я стою на дне глубокого колодца и мне кричат что-то сверху, но слова сливаются в монотонный гул. Где же Дезире?

Экипаж трогается и лишь когда выезжает за ворота, мягко пружиня колесами по пыли, с забора спрыгивает юркая фигурка в розовом ситцевом платье. Дезире мчится за нами, придерживая на бегу тиньон, который всегда соскальзывает с ее слишком гладких волос. Другой рукой она машет мне и что-то кричит. Ее слов я тоже не разбираю, но, встав коленями на сиденье, разворачиваюсь к ней и тоже ору до хрипоты:

— Orevwa, mo chè sè! Tout bagay va byen, m’ap retounen![51]

И я действительно вернусь. Через семь лет.

До Нового Орлеана мы добираемся на шатком речном пароходике, который одышливо пыхтит обеими трубами, но неутомимо движется вперед, поглаживая реку против течения. «К вечеру доберемся», — говорит папа, когда мы поднимаемся на верхнюю палубу. Там, в тени штормового мостика, что нависает над палубой, защищая ее от солнца, расставлены кресла. Присмотрев себе то, что почище, отец присаживается и достает портсигар. «Вот, дочку везу в пансион, — объясняет он полному лысоватому господину, который дает ему прикурить. — Двенадцать лет, самый возраст».

Папин собеседник смотрит на меня с сомнением, и я краснею до корней волос. Наверное, он собирался спросить, почем я. Вид у меня прежалкий, и на барышню я похожа даже меньше, чем обычно.

Не расставаясь с коробкой, я бреду к бортику и таращусь на нижнюю палубу, где между тюками с хлопком спят вповалку негры, и на мутно-зеленую гладь реки, и на камышовые заросли вдоль берега, и на аллигаторов, что нежатся на мелководье. И думаю… не, ни о чем не думаю. Внутри пустота. Я похожа на высосанное яйцо, надави посильнее — треснет.

Не замечаю, как начинает вечереть, и, перебирая онемевшими ногами, спускаюсь вниз за отцом, а на пристани жмусь к нему, чтобы меня не затолкали и не выбили мою ношу из рук.

— Что-то ты невесела, милая, — замечает папа и ловит открытую карету, приказывая вознице прокатить нас по старому городу.

Перестук копыт, дребезжание колес. Вот театр Сент-Чарльз, рассказывает папа, а вот мы свернули на Канал-стрит, отделяющую американские районы от тех, где исстари селятся французы и испанцы. Оттуда наш путь лежит на рю Бурбон, куда ездят за покупками городские модницы. Остановиться где-нибудь? Хорошо, в другой раз. А вот этот домишко с просевшей крышей — кузня, которую держали братья-пираты Жан и Пьер Лафитт. И где-то под полом припрятаны их несметные сокровища. Тоже можно посмотреть, кстати. Ну, ладно, еще успеется.

Новый Орлеан прекрасен пьянящей, головокружительной, какой-то судорожной красотой, от которой перехватывает дыхание, как от глотка крепкого рома.

Стены домов подрумянены оттенками красного и охряного. От них почти ощутимо исходит жар, а язычки газа в фонарях пляшут, словно под стекло посадили по саламандре. Взгляд путается в ажурном кружеве чугунных балконов и утопает в пене магнолий, стекает вниз по длинным языкам папоротников, что колышутся от частого дыхания города. Повсюду люди — неспешно прогуливаются по улицам, выглядывают из лавок, опираются на перила балконов. Мужчины громко смеются, взбалтывают лед в бокалах и выпускают облачка душистого табачного дыма. Женщины поводят обнаженными плечами цвета карамели и накручивают на пальчики пряди распущенных черных волос. Их платья полыхают яркими красками и вздымаются воланами, они похожи на гомонящую стаю райских птиц, и даже пот их пахнет бурбоном и розовой водой.

— Где же вас так долго носит, мсье Эварист? — каплет сверху медовый голосок.

Красавица-квартеронка свешивается с балкона так низко, что грудь едва не вываливается из глубокого, отороченного золотистым кружевом декольте.

— Мы уж заждались!

Не дожидаясь ответа, она откалывает розу с корсажа и бросает моему отцу. Ленивым движением он ловит цветок и вставляет в петлицу.

На углу рю Бурбон и Тулуза, где корабельным носом выдается вперед здание оперы, отец подзывает уличную торговку. Необъятных размеров негритянка сыплет в кулек пралине, руками зачерпывая их из корзины. Кругляши карамели с орехами выглядят подозрительно. Засахаренные, засиженные мухами. На вкус совсем не такие, как делает Лизон: одновременно и приторные, и чересчур соленые — от моих слез. Грызу их через силу, чтобы не обидеть папу. Кулек он передал мне с такой галантностью, словно подносил букет роз.

Наша последняя остановка — собор Святого Людовика. Вечерня закончена, и запах ладана еще витает под гулкими сводами. Запах едва уловим, но меня начинает мутить, и, похолодев от ужаса, я прислушиваюсь к своим ощущениям. Значит ли это, что я стала нечистью? Кто, как не черти, боится ладана?

Вслед за папой я преклоняю колено и макаю палец в плошку с освященной водой, чтобы перекреститься. Капли воды приятно остужают лоб. Только в прохладной полутьме собора я замечаю, что у меня начался жар, да притом сильный. Зачерпнуть бы святой воды пригоршней и смыть пот с лица, но это совсем никуда не годится. Нужно перетерпеть.

Когда мы приезжаем в пансион урсулинок, отцу приходится нести меня на руках, так я утомилась. К векам подвесили по гирьке. В голове и за пазухой — горячая пыль. Когда же она туда набилась?

Прохладные хрусткие простыни принимают мое тело. Надо мной склоняется женщина в черном одеянии и с черным покровом поверх белого апостольника. Она бормочет что-то утешительное и пытается стянуть с меня платье, но я вскрикиваю от боли. Кровь и сукровица впитались в шелк, и ткань присохла к плечам, как вторая кожа. Нахмурившись, женщина быстро уходит прочь и возвращается с двумя помощницами. Они несут губку и тазик с водой. Только так, смачивая мне плечи и спину, монахиням удается снять платье. «Боже праведный!» — вскрикивает одна, та, что помоложе, и убегает. А затем вроде бы совсем близко, но в то же время далеко я слышу чей-то разговор.