Я почувствовала, что голос у меня дрогнул, как нередко еще случалось со мной, хотя со смерти мамы прошло уже три года. И как всегда я рассердилась на себя за то, что не умею скрывать свои чувства.
— У нее был туберкулез, — поспешила я добавить. — Они с папой и приехали сюда в надежде, что климат поможет… У нее все так хорошо получалось!
— Итак, вы пошли по ее стопам.
Его взгляд был полон сочувствия, и я вдруг обрадовалась, даже сверх разумной меры, тому, что он понимает меня, и подумала тогда же, что напрасно видела в его словах насмешку и подозревала в нем нечто недоброе. Возможно, я неверно выразилась, и слово «недоброе» здесь не подходит, но дело в том, что с тех пор, как мы познакомились, я постоянно чувствовала, что он что-то скрывает от меня. Меня это смущало, но ни в коей мере не мешало все сильнее тянуться к нему и даже подстегивало мой интерес. Но в тот момент, как я сказала, он был искренне тронут, и я видела только это.
— Я надеюсь… мне бы очень хотелось походить на нее, — ответила я.
— Уверен, что ваша матушка была очень умной и практичной женщиной.
— Вы правы.
Я все еще не вполне владела голосом. Картины минувших дней проходили перед моими глазами. Я видела маму — маленькую, изящную, с ярким румянцем, который так шел ей, но, к несчастью, был признаком смертельной болезни. В ней до последних дней было столько энергии, что, казалось, она сжигала ее изнутри. Рядом с ней мир для меня был ярче и интереснее. Она учила меня всему, что умела сама, и воспитывала, не стесняя моей свободы. У меня было самое счастливое детство, какое только можно пожелать. Иногда целые дни я пропадала на берегу — валялась на горячем песке, плавала в море или, перевернувшись на спину, качалась на волнах, иногда болтала с туристами или лодочниками, которые перевозили туристов, брали меня с собой к гротам и в путешествие вокруг острова; порой я поднималась к вилле Тиберия и долго сидела там, глядя через залив на прекрасный Неаполь, и сам воздух вокруг меня был напоен красотой, легендой и историей. Возвратившись в мастерскую, я слушала разговоры взрослых. Я вместе с папой гордилась его произведениями и вместе с мамой радовалась удачной сделке…
Как нужны они были друг другу! Временами они напоминали мне двух прекрасных бабочек, порхающих в солнечных лучах, счастливых уже тем, что живут. Казалось, чувства их были еще сильнее и острее, оттого что они знали: солнце их счастья очень скоро и навсегда закатится.
Я встретила в штыки сообщение о том, что мне предстоит учиться в Англии. Но мама настаивала, говоря, что это совершенно необходимо, что сама она не в состоянии учить меня дальше, и несмотря на то, что я знала несколько языков (дома мы говорили по-английски, с соседями — по-итальянски, а от французских и немецких туристов, часто посещавших мастерскую, я выучилась довольно бегло говорить на этих языках), настоящего образования я не получила. Меня отправили в старую мамину школу — маленькую частную школу в самом центре Суссекса[2], где управляла все та же старая директриса и, я подозреваю, мало что изменилось со времен моей матушки. Я вскоре примирилась со своей судьбой — частично потому, что нашла себе подругу, Эстер Мак-Бейн, частично оттого, что Рождество, Пасху и летние каникулы я проводила дома. Я была нормальной, здоровой и веселой девочкой, и мне было хорошо и дома, и в школе.
Потом умерла мама. С ее смертью изменился и мой мир. Я вдруг узнала, что учусь на деньги, вырученные от продажи маминых драгоценностей. Она хотела, чтобы я закончила еще и университет, но школа оказалась дороже, а за драгоценности дали меньше, чем она рассчитывала (если мои родители и были в чем-то схожи, так это в том, что оба были неисправимые оптимисты). После маминой смерти я проучилась еще два года. В это время большим утешением для меня была дружба с Эстер. Сама сирота, воспитанная в доме тетушки, она как никто понимала мое горе. Летние каникулы она провела у нас и очень помогла нам, занимаясь с посетителями в мастерской. Мы с папой пригласили ее приезжать каждое лето. Мы вместе закончили школу, и Эстер приехала к нам погостить. Вместе мы мечтали о будущем, о том, что сделаем в жизни. Эстер думала серьезно заняться живописью. Я же полагала, что мой долг — заботиться о папе и постараться занять место моей матушки. Правда, я боялась, что не справлюсь.
Я улыбнулась, вспомнив, какое длинное письмо получила от Эстер — случай для нее из ряда вон выходящий, она терпеть не могла писать письма. В письме она рассказывала, как по пути домой встретила молодого человека, который жил в Родезии, выращивал там табак и приехал в Англию по делам на пару месяцев — все это обстоятельно и в мельчайших подробностях. Я не удивилась, когда двумя месяцами позже пришло другое письмо, где Эстер сообщала, что выходит замуж и уезжает в Родезию. Я порадовать за нее, но знала, что дружба наша кончилась. Единственной связью между нами могли бы стать только письма, писать которые у Эстер не будет теперь ни времени ни желания. Правда, я получила от нее еще одно письмо. Она писала, что благополучно добралась до места, и у нее все прекрасно. Новая жизнь и новые заботы захватили теперь мою подругу; она уже не был а той длинноногой, вечно растрепанной девочкой, с которой мы бродили по школьному парку в Суссексе и которая мечтала о том, как она посвятит жизнь искусству.
Голос Рока Пендоррика вернул меня к действительности. Я увидела очень близко его глаза, полные теплоты и сочувствия.
— Я растревожил горькие воспоминания.
— Я вспоминала… прошлое… маму.
Он кивнул, и некоторое время мы молчали.
— А вы никогда не думали о том, чтобы вернуться в Англию, в семью вашей матушки… или вашего отца? — спросил он вдруг.
Я растерялась.
— В семью?.. В Англию?..
— Разве она никогда не рассказывала о родных, о своей жизни в Англии?
— Нет… она никогда об этом даже не упоминала.
— Ну, может быть, она не была счастлива в Англии.
— Знаете, я сейчас подумала — раньше я как-то не обращала внимания, — родители вообще не говорили о… о том, как они жили до того, как поженились. Они, может быть, считали, что это не имеет значения?
— Они ведь были очень счастливы вместе?
— Очень!
Мы опять помолчали, потом он сказал:
— Фэйвел — какое необычное имя.
— Не необычнее вашего. Я всегда считала, что «рок» — арабское слово и означает какую-то фантастическую птицу.
— Угу, огромная сказочная птица, невероятно сильная, может даже слона поднять, если захочет.
В его голосе я услышала самодовольство и не утерпела, чтобы не возразить:
— Так уж и слона! Держу пари, что слона вам ни за что не поднять. Серьезно, Рок — это не прозвище?
— Сколько себя помню, меня всегда звали Роком. На самом деле мое имя — Петрок, а Рок — сокращение.
— Петрок тоже не совсем обычное имя.
— Только не там, откуда я родом. Моим многим предкам пришлось мириться с этим именем. Так звали святого, который жил в наших краях в шестом веке и основал монастырь. Но именем Рок, думаю, никого, кроме меня, не звали, так что оно мое личное. Как по-вашему, оно мне подходит?
— Да, — ответила я, — по-моему, подходит.
Он вдруг наклонился и поцеловал меня в кончик носа.
Я ужасно смешалась и торопливо вскочила на ноги, пробормотав:
— Мне на самом деле пора бежать.
Мы скоро подружились, и дружба эта приносила мне огромную радость. Я почему-то вообразила себя этакой светской дамой, опытной, способной справиться с любой ситуацией. На самом деле весь мой жизненный опыт ограничивался школой с ее правилами и нормами и родительским домом, где меня все еще считали ребенком, а общалась я в основном с посетителями мастерской. И, конечно же, я сделала то, что менее всего походило на поведение светской и опытной дамы — влюбилась в первого попавшегося мужчину, который оказался непохожим на других, с которыми мне доводилось встречаться. Впрочем, когда Рок Пендоррик брался очаровать вас, против него устоять было трудно, а меня он очень хотел очаровать.
Он наведывался в мастерскую каждый день, часто брал в руки терракотовую фигурку и любовно поглаживал ее.
— Когда-нибудь она будет моей, — сказал он однажды.
— Папа не продаст ее.
— Я никогда не сдаюсь и не теряю надежды.
И глядя на решительную линию его подбородка, на сверкающие темные глаза, в это легко было поверить. Он был из тех, кто привык брать от жизни все, что хочет, и противостоять ему в этом было почти невозможно. «Именно поэтому, — подумала я, — он так желает получить эту вещь. Потому что не может смириться с отказом».
Он вскоре все же купил бронзовую Венеру.
— Только не думайте, что я отступился от той, другой, — предупредил он меня. — Я получу ее, вот увидите.
Его глаза упрямо и озорно блеснули, и мне показалось, что, быть может, он говорил не только о статуэтке.
Мы много времени проводили вдвоем — купались в море, гуляли по острову, выбирая по возможности места, куда не особенно заглядывали туристы. Рок нанял двух лодочников-неаполитанцев, и мы проводили чудесные дни в лодке. Я любила сидеть на корме, опустив руку в прозрачную изумрудно-бирюзовую воду, и слушать арии из итальянских опер, которые с чувством распевали Джузеппе и Умберто, глядя на нас с тем особым, довольным и снисходительным выражением, с каким итальянцы обычно смотрят на влюбленных.
Несмотря на то, что Рок был смуглым и темноволосым, в нем было что-то чисто английское, так что Джузеппе и Умберто сразу определили его национальность. Вообще эта способность местных жителей безошибочно определять, откуда человек приехал, часто удивляла меня. Мою национальность узнать труда не составляло. За местную меня никогда не принимали, несмотря на то, что я выросла на острове. У меня были белокурые волосы с платиновым оттенком, отчего они казались еще светлее, светлые глаза, которые, как морская вода, меняли свой цвет от зеленого до голубого в зависимости от освещения и от того, во что я была одета, короткий вздернутый нос и не слишком маленький рот, полный отличных зубов.