а собой и не дает мне. А надо говорить: я изменяю жене, потому что я своим скотским к ней отношением превратил ее в свиноматку, я плевал на нее с пожарной каланчи всю свою жизнь, считая, что она мне должна стирать портки и готовить борщи, а теперь меня эта жирная свинья не возбуждает. И она накапливается, эта ложь… я имею в виду только ложь, которую мы говорим себе и в которую сами начинаем верить. А у Харона задача – выудить из памяти человека то, чем он, в сухом остатке, является: например, похотливым, жадным и эгоистичным сукиным сыном, который плевать хотел на все, кроме своих мелких желаний и пороков. Как тебе моя теория?
– Хорошая, как и всякая теория. А сам-то ты нашел свою суть в куче лжи?
– Давно нашел. – Олешко наконец подобрал подходящий нож. – Я знаю, кем являюсь, я давно посмотрел себе в глаза и честно сказал: я циничный патологический садист, который поставил свои наклонности на службу обществу. Но у меня есть и хорошие черты. Я очень люблю своих друзей и весьма позитивно отношусь к кошкам.
– К кошкам?!
– А, ты ведь не знаком с теорией превосходства расы кошек над человечеством! Есть у меня хорошая подруга, практически сестра, вот она бы тебе всю эту хрень по полочкам разложила с удовольствием и вроде бы шутя, но сдается мне, она и сама в это верит нехило… ну, недосуг мне тебя просвещать сейчас, адептом кошкоцеркви тебе уже не стать в любом случае, а дела наши спешные.
Павел еще раз осматривает нож и удовлетворенно хмыкает.
Она почти не помнила себя в детстве. Уходящее трансформировалось в настоящее, не оставив сколько-нибудь заметных воспоминаний. Она вошла в юность, имея за плечами пустоту – не запомнились ни подружки со двора, ни какие-то волнения в школе, ничто не тяготило ее, она шла по жизни легко и свободно, пока не заболела мама, а потом оказалось, что все значимые воспоминания связаны именно с ней – когда начались все мамины странности и чудачества, они с отцом смеялись и не понимали, и мама не понимала, смеясь вместе с ними. А потом она пугалась своих поступков. Но вскоре перестала пугаться. И смеяться перестала. И быть – тоже перестала. Ее не стало, по земле ходила враз состарившаяся оболочка, но внутри этой оболочки мамы уже не было.
Вот это оказалось материалом для памяти, который заполнил ничем не омраченную пустоту прошлого, потому что именно горькие потери и счастливые обретения формируют то, что мы называем памятью и прошлым. Родители оберегали ее от первого, потому в ровном движении ее жизни не было и второго, все ее достижения воспринимались как нечто само собой разумеющееся, и только когда стена, воздвигнутая родительской заботой, рухнула, стало понятно, что есть что в ее жизни и нынешней, и прошлой.
Мамы уже не было с ними.
И это оказалось страшно и непонятно, а для отца и вовсе непосильно.
И все это было сном.
Ей снова десять лет, они сидит на веранде бабушкиного дома, в саду цветут шальными яркими шарами георгины, пахнет мята, которой развелось видимо-невидимо, желтые цветы чистотела проглядывают сквозь нежные листья, отец читает журнал «Наука и жизнь», найденный на чердаке, а мама режет запеканку из творога.
И она рада, что все страшное ей приснилось.
Но в том сне было и хорошее. Темные глаза, такие знакомые, смотрели на нее со снисходительной лаской – ну что же ты, девочка, просыпайся, хватит спать! Она не помнила, как зовут этого человека, но во сне он всегда называл ее – девочка. Но она же сейчас не спит! Это раньше она спала, и ей снилась страшная жизнь, где мама была не похожа на себя, где отец пил, дрался и бил посуду… этого же просто не могло быть, потому что мама – вот она, привычно улыбчивая, тихая и все на свете умеющая. И отец, сильный, веселый, знающий ответы на все ее вопросы, он не мог стать злым незнакомцем, не помнящим ни себя, ни ее. Это все ей приснилось.
Но как быть с другим человеком, он где-то там, во сне, – почему же так тоскливо, когда думаешь, что он просто ей приснился? И почему она не помнит имен?
Майя смотрит в сад, там на качелях сидит девочка с темной челкой. На ней цветастое ситцевое платье, на ногах «вьетнамки», она отталкивается тонкими ногами от земли и раскачивает качели, и Майя не понимает, откуда эта девочка в их саду, почему она вообще здесь.
– Майя, иди пить чай.
Это мама зовет девочку, но та не идет, просто смотрит на них из сада, и Майя хочет спросить у мамы, почему она зовет чужую девочку, но понимает, что не помнит своего имени. И пока не вспомнит, не смеет ни о чем спрашивать.
Как можно не помнить своего имени? Разве девочка в саду – Майя? Почему, если Майя – это она сама, а та чужая девочка – не она. Или тоже она? Но как это может быть?
– Просыпайся, девочка.
Серый в полоску кот прыгает ей на колени, трется и урчит, и Майя знает, что это кот из сна, и он каким-то образом нашел ее здесь, его имя она помнит точно – Буч. Она гладит кота, его шерстка знакомо шелковистая, и это тоже – она помнит – из того сна. Кот прыгает на пол, выскакивает в сад и бежит по дорожке, и она бежит вслед за ним, и дорожка через сад заканчивается около забора. Калитка незнакомая, но Буч прыгает на нее и оглядывается – мол, чего встала, идем! Майя открывает калитку – и летит сквозь туман, где чей-то знакомый голос шепчет ей: вернись, вернись ко мне.
16
– Валентин Семеныч, она проснулась.
Медсестра негромко говорит в трубку еще что-то, а Матвеев смотрит в отсутствующие глаза Майи. Рука ее прохладная и легкая, а линия на мониторе уверенная и зубчатая.
Семеныч вошел в бокс, едва кивнув Матвееву, взглянул на показания приборов.
– Ну, что ж, вернулась – и хорошо.
Наклонившись над Майей, он смотрит ей в глаза, щупает пульс, а она отвечает ему ничего не выражающим взглядом, и Матвеев понимает – она не узнает их.
– Ты меня слышишь, Майя? – Семеныч дотрагивается до ее щеки. – Этого еще не хватало…
– Что, Семеныч?..
– Ничего. Подождем, дай ей время.
Матвеев снова берет легкую прохладную ладошку. Глаза Майи смотрят на него, но, кажется, что она где-то далеко отсюда, и Максим мысленно молит ее: вернись, вернись ко мне! Она нужна ему, эта женщина, не похожая ни на кого из тех, кого он знал, совсем не такая, как Томка, но именно с ней он хочет разделить то, что ранее принадлежало ему одному, – жизнь в мире, полном музыки камня, где есть утренние сумерки, пахнущие свежим какао, и ночи, наполненные сверчками, кувшинками и синими камнями круглого озера, и своды старинных соборов, и небоскребы Майами, словно вырастающие из океана и розовые от восходящего солнца.
– Майя!
Зеленые глаза блуждают по стенам бокса, вот ее взгляд остановился на чем-то на тумбочке возле ее кровати. Матвеев тоже смотрит туда – небольшая круглая баночка паштета для кошек, с которой лениво и надменно смотрит Буч. Откуда взялась здесь эта баночка и почему он раньше ее не заметил? Но взгляд Майи становится враз осмысленным и совершенно прежним, она смотрит на него удивленно, а ее ладонь сжимает его пальцы.
– Ну, слава всем богам, кошачьим в том числе. – Семеныч с видимым облегчением присаживается на свободный табурет. – Что-то есть в этой Никиной теории о кошках. Ведь не нас с тобой она узнала, а Буча, паршивца. Майя, ну скажи нам что-нибудь.
– Что? Они думали, что я умерла. Почему?
– Потому что летаргический сон не слишком отличается от смерти – по крайней мере, визуально. Скажи спасибо Павлу, это он усомнился.
– Он был здесь ночью.
– Да уж я вижу, что был, – только он мог оставить этот маячок для тебя. – Семеныч снова щупает пульс Майи. – В целом, похоже, ты в норме, но полежать сегодня еще придется.
– Я знаю, кто там был. Я слышала. – Майя с удивлением вспоминает знакомый голос, который слышала три года подряд. – Мне надо Паше сказать.
– Паша уже и сам знает. – Матвеев только сейчас почувствовал, как отпустило его напряжение. – Ты выздоравливать должна, об остальном мы позаботимся.
– А я же Татьяне Васильевне не сказала…
– Ника утром была на твоей работе и все объяснила. Мне вот интересно, как Пашка-то успел сюда пробраться. Ну, наш пострел везде поспел. Квартиру твою в порядок привели, вот, я фотографии принес, а ванную я велел переделать полностью, посмотри, вдруг не понравится.
Он отдает ей телефон, и она листает фотографии, с радостным удивлением рассматривая ставшие целыми сервиз и статуэтки. И ванную, отремонтированную так, как она и мечтать не смела.
– Красиво…
– Правда, понравилось? – Матвеев очень обрадовался. – Я сомневался, думал – а вдруг ты по-другому хотела, но тебе нравится, и это отлично.
– Нравится. Максим, а как они фарфор так склеили?
– Малыш, они не склеили. Эта фирма специализируется на восстановлении интерьеров, у них огромные склады, там чего только нет! Привезли точно такие же, в идеальном состоянии.
– Поверить не могу!
– Да я сам, когда увидел, обалдел. – Матвеев гладит ее пальцы. – Майя, когда все это закончится… может, ты подумаешь о том, чтобы перебраться ко мне?
– Может. – Майя улыбнулась. – Максим, что-то не так со мной, да? Что-то неправильное, раз я вот так… умираю вдруг.
– Это ерунда. Семеныч знает одного доктора, который прооперирует тебя, и все пройдет.
– Это у меня в голове, Максим. Что-то вдруг случается – как тогда, когда мама с папой умерли… а потом Леня погиб, и это произошло снова. Я знаю, так не должно быть.
– Давай подождем, что нам скажет доктор. Главное, что ты вернулась.
– Это Буч меня привел.
Она не может рассказать ему, как бежала по дорожке за котом, потому что не знает, как – та жизнь тоже была настоящая, и эта настоящая, и она боится думать, что все это может быть просто другим сном. Потому что так хотелось остаться там, где все были живы, но там она не могла говорить, а здесь может. И помнит все имена.
И только серый полосатый кот объединяет оба сна, он как-то может переходить из одного сна в другой и показывать ей дорогу. Но как это объяснить Матвееву? Он решит, что она спятила. Больше всего она боится, что кто-то сочтет ее сумасшедшей. Ведь она помнит, как бежала улицами Москвы, не помня себя от ужаса, не понимая, что делает, главным было бежать, бежать пусть в никуда, но так ужас, сжимающий ее, немного отступал. Это нельзя назвать нормальным поведением, она и сама это понимает, и может быть, те, кто пытался объявить о ее психической несостоятельности, были не так уж не правы?