Невидимые волны — страница 19 из 43

Сухоруков вовсе еще не знал, что из себя представляет серьезное чувство к женщине. Он и к женщинам своего круга относился не лучше, чем к крепостным. Его светские приключения с прекрасным полом имели тот же легкомысленный характер. Все они представляли из себя что-то вроде веселых анекдотов. Раз только в этих его эпизодах был случай с одной девушкой из дворянской семьи – случай, оставивший в душе Василия Алексеевича печальный след, хотя Сухоруков в отношениях к этой девушке и не успел особенно далеко зайти… Впрочем, об этом случае, как и о других своих приключениях, Сухоруков тоже не долго помнил. Он скоро забыл об этом маленьком событии, как об обстоятельстве мелком и незначительном.

Но, что замечательно, это маленькое событие вспомнилось Василию Алексеевичу именно теперь, во время постигшей его болезни, и вспомнилось оно как-то само собой, и притом очень ярко.

Сухоруков сидел, по обыкновению, у своего излюбленного окна и смотрел на отраднинскую тенистую аллею, живописно уходившую вдаль к беседке над прудом. И вдруг ему вспомнилось, что он у своих соседей, стариков Ордынцевых, шел по подобной же тенистой аллее с молодой девушкой, Еленой Ордынцевой, и девушка эта тогда так нежно и доверчиво на него смотрела. Голубые глаза ее светились, и он знал, что это он, Сухоруков, зажег сердце ее, и это ему было приятно. Потом они пришли в беседку и сели на скамейку. И он начал вызывать эту девушку на объяснение, заставил ее сознаться, что она его любит. Да! Она сказала это, глядя на него как-то особенно пристально, точно она хотела этим своим взглядом войти в его душу… Он до сих пор помнит эти пристальные глаза, на него устремленные, – глаза верившей тогда в свое счастье девушки. И что же?.. Он на это признание стал тогда говорить Елене, что сейчас жениться не может, хотя этого желает, что надо поговорить с отцом, что все впереди, что он ее любит. Затем он уехал и… перестал совсем бывать у Ордынцевых.

После этого последнего визита Сухорукова к Ордынцевым до него стали доходить слухи, что барышня Ордынцева собирается в монастырь, что она даже больна. Сухоруков скоро перестал интересоваться судьбой этой девушки, забыл о ней и думать и не знал теперь, что с ней стало.

Но сегодня, когда Василий Алексеевич сидел у окна, показалось ему, что он словно видит перед собой эту девушку с немой мольбой на устах, и он не мог не почувствовать того, что был злой причиной ее страданий… Ведь он так рассчитанно и спокойно завлекал эту девушку, завлекал ее полунамеками, поддельными взглядами, обещал ей без слов счастье. Он даже раз, как бы шутя, сорвав со своей цепочки маленький брелок с изображением сердца, пронзенного стрелой, просил девушку взять этот брелок на память – на память об одном пикнике, в котором они участвовали. Все это было у него рассчитано, чтобы привести девушку к признанию в любви к нему, чтобы вырвать у нее это признание. И все это он делал единственно для того, чтобы потешить свое самолюбие, чтобы потешить себя, что он такой неотразимый.

Василию Алексеевичу вспомнилось также сейчас, как была преднамеренно обдумана вся эта бессердечная забава, какую он создал для всего этого обстановку – обстановку, чтобы старик Ордынцев не мог обвинить его, Сухорукова, в неблаговидных действиях по отношению к девушке. В дом к Ордынцеву он ездил всегда не один, а вдвоем с удобным для себя компаньоном – неким князем из мелкопоместных помещиков. Фамилия этого князя была громкая. Это был князь Кочура-Козельский, еще не старый вдовец, тоже как бы претендент на сердце Ордынцевой, а в сущности послушный сухоруковский слуга, живший у них в качестве прихлебателя.

Воспоминания эти пронеслись перед глазами Василия Алексеевича. Мысли о Елене Ордынцевой и его, Сухорукова, поведении с ней кололи его. Не угрызения ли совести начинали просыпаться в нем? Или его начинало мучить сознание, что он, отвергнув тогда Ордынцеву, потерял этим навеки свое счастье? Если бы она теперь была около него, то облегчила бы ему эту страшную тяжесть одиночества – одиночества при его теперешней болезни и беспомощности…

III

Наконец вернулся в Отрадное старик Сухоруков. Все ожило с его приездом. Приехал он совсем другим человеком. Он точно лет на десять помолодел за свое отсутствие. Чего только он не накупил в столицах для своей резиденции – тут и бронза, и часы с репетицией, и картины, изображавшие разных нимф в гроте и на берегу моря. Привел он с собой и пару рысистых жеребцов для своего конного завода. Наконец, вслед за Сухоруковым явился особый мастер от Винтергальтера и установил в отраднинском зале доставленную им из Москвы машину – оркестрион, которая играла разные оперы, а также легкую музыку. Но такими новостями для своего Отрадного старик Сухоруков не ограничился. Он привез для своего услаждения особого человека. В Петербурге ему попался некий штук-мейстер Аристион Лампи, один из питомцев петербургского Театрального училища, которого Сухоруков и решил взять с собой в Отрадное и приспособить для отраднинских увеселений.

Этот Аристион Лампи был в своем роде человек замечательный. Не будь он жесточайшим пьяницей, он сделал бы себе имя и в столице. Он был танцовщик и музыкант, играл хорошо на скрипке и недурно на фортепиано. Физиономия у него была одутловатая, вследствие большой приверженности к выпивке, и весьма незначительная по красоте, но он имел недурное сложение и легкую походку. Он был точно на пружинах – не ходил, а подпрыгивал. Лампи обещал, между прочим, обучить отраднинских «бержерок» и «психей» настоящему балетному искусству и поставить к Новому году в Отрадном балетную пастораль.

Приехал в свое Отрадное Алексей Петрович очень веселый, но его опечалило то состояние, в котором он застал сына. Болезнь Василия Алексеевича, по-видимому, укрепилась. Старик Сухоруков решил принять к излечению сына самые действенные, по его мнению, меры. Ему стало очевидно, что уездный врач, лечивший Василия Алексеевича, ничего в его болезни не понимал и только путал, бросаясь от одного средства к другому. И вот Алексей Петрович надумал выписать из Москвы для консультации знаменитого в то время доктора Овера, выписать его непременно, что бы это ни стоило. Он написал об этом в Москву к своим знакомым сейчас же после своего приезда в Отрадное. Он надеялся это дело устроить.

Старик был нежен и добр с сыном. Любовь к Василию вспыхнула у него с прежней силой. Он всячески старался сына утешить, рассказывал ему петербургские новости, смешил его анекдотами, вступал с сыном в рассуждения и споры о литературе, к которой был тоже большой охотник. Но он Пушкину предпочитал Державина и Жуковского, любил очень Мерзлякова и даже недурно декламировал некоторые места из его перевода Торквато Тассо «Освобожденный Иерусалим».

С приездом старика Сухорукова появились гости в Отрадном. Приехал для продолжительного гощения у Сухоруковых князь Кочура-Козельский, тот самый, о которым мы говорили выше, человек забавный, «натуральный шут», как называл его Алексей Петрович. Этот князь Кочура-Козельский, владелец тридцати душ крестьян, будучи совсем непригоден, чтобы где-нибудь служить и сделать карьеру, проживал у богатых людей. Он делил свое время в качестве компаньона то у Сухоруковых, то у других состоятельных соседей. Теперь пришел его срок проживать в Отрадном. Затем стали приезжать другие соседи. В Отрадном зашумела прежняя веселая жизнь.

В беседах с сыном старик Сухоруков узнал о посылке доезжачего Маскаева для розыска Машуры. Между тем на дворе была осень. Вскоре затевалась большая охота. Маскаев был для охоты нужен, как один из самых удалых охотников, а он все еще не возвращался. Маскаев, по-видимому, застрял в чернолуцких лесах в поисках Машуры. Алексей Петрович жалел об отсутствии Маскаева, но знал об отношениях сына к крепостной девке и ничего не сказал по поводу этой командировки доезжачего.

Относительно возвращения Машуры молодой Сухоруков начал сам приходить в сомнение – не прав ли был странник Никитка, когда говорил о Ракееве как о любителе сманивать красивых девушек в свою хлыстовскую секту. Но Василий Алексеевич, как мы уже упоминали, не особенно грустил о Машуре. Его занимали теперь другие мысли, другие воспоминания…

IV

О Машуре Василия Алексеевича заставило подумать следующее совершенно неожиданное обстоятельство.

Однажды камердинер Захар доложил, что в передней дожидается неизвестный седой старик, одетый по-купечески в длиннополый кафтан, приехавший к молодому барину по особому делу. Он назвал себя мещанином Никифором Майдановым и объяснил, что состоит приказчиком чернолуцкого купца Максима Васильевича Ракеева.

Читатели наши, конечно, догадались, что старик, о котором доложил своему барину Захар, был никто иной, как ракеевский апостол Никифор, приехавший в Отрадное уже в качестве поверенного купца Ракеева, и что дело, о котором будет говорить с Сухоруковым Никифор, касается Машуры и затеянного Ракеевым намерения добиться от господ Сухоруковых, чтобы они дали Машуре вольную.

Так оно и оказалось. Никифор, допущенный Захаром к молодому барину, завел с ним разговор о Машуре. Он объявил Василию Алексеевичу, что их, Сухоруковых, крепостная девица Мария Аниськина (она же Машура), стремясь посвятить себя иноческой жизни и спасти тем свою душу, пожелала поступить в один из скитов, находящихся в чернолуцких лесах, где живут люди, преданные старой вере. Сия девица Мария не желает возвращаться в мир. В судьбе этой девицы принял участие его хозяин и благодетель, богатый купец Ракеев, который, будучи движим единственно чувством любви к ближнему, готов заплатить господам Сухоруковым большую сумму, даже целых тысячу рублей, если они дадут девице Марии Аниськиной вольную. Никифор Майданов объяснил Василию Алексеевичу, что если для осуществления сего дела необходимо будет еще выкупить на волю мать Марии, Евфросиныо Аниськину, то его доверитель Ракеев готов заплатить господам Сухоруковым за вольную для старухи Евфросинью пятьсот рублей, что это очень большая сумма за Евфросинью, которая как не могущая работать, никакой ценности из себя не представляет и никакой пользы господам Сухоруковым не приносит.