Невидимый человек — страница 103 из 105

— Что там, падая в воду, пропадают почем зря не только мои потомки… — Но тут боль сделалась нестерпимой, и больше я их не видел.

— Но и… что еще? Продолжай, — требовали они.

— Но и ваше солнце…

— Неужто?

— И ваша луна…

— Да он рехнулся!

— Ваш мир…

— Я знал, что он мистик-идеалист! — объявил Тоббит.

— И все же, — продолжал я, — существует ваша вселенная, и это «кап-кап» по воде, которое вы слышите, и вся история, которую вы сотворили и будете творить дальше. Теперь посмейтесь, вы, многомудрые. Давайте, ваш черед!

А высоко надо мной мост как будто переместился туда, где я уже не мог его видеть: он шагал, как робот, как железный человек, и его металлические ноги обреченно лязгали при ходьбе. А потом я, исполненный скорби и боли, с трудом поднялся и прокричал:

— Нет, нет, мы должны его остановить!


Проснулся я в черноте.

Проснулся полностью, но лежал неподвижно, как парализованный. Придумать что-нибудь еще не получалось. Впоследствии можно было бы попытаться найти выход, но сейчас я просто лежал на полу и заново проживал свой сон. При этом лица их виделись вполне отчетливо, как в луче прожектора. И ведь где-то они существовали — изгаживали мир. Что ж, пусть. Я с этим покончил, и вопреки сну остался цел.

Но теперь я осознал, что не могу вернуться ни к Мэри, ни к какому-либо другому отрезку своей прошлой жизни. Я мог приблизиться к ним только извне и оставался для Мэри таким же невидимым, как и для всего Братства. В самом деле, вернуться к Мэри, или в кампус, или в Братство, или домой не было возможности. Я мог либо двигаться вперед, либо оставаться здесь, под землей. Так что побуду, наверное, здесь, пока не выгонят. Здесь, по крайней мере, можно все спокойно обдумать, а если не спокойно, то хотя бы в тишине. Да, поселюсь, вероятно, под землей. Финал был в начале.

Эпилог

Итак, теперь вы располагаете всеми существенными сведениями. Ну, по крайней мере, почти что располагаете. Я — невидимый человек; этот факт загнал меня в нору — или, если угодно, показал мне нору, в которой я находился, — и я неохотно это признал. А что мне оставалось делать? Реальность, когда к ней привыкаешь, неодолима, как дубинка, а меня дубинкой загнали в подполье — я и глазом моргнуть не успел. Вероятно, так должно было случиться; право, не знаю. Не знаю и того, куда меня поместило усвоение этого урока: в арьергард или в авангард. Возможно, это урок для истории, и я оставлю такие решения Джеку и ему подобным, а сам попытаюсь, хотя и с запозданием, изучить урок своей собственной жизни.

Позвольте мне быть с вами честным; кстати, эта задача — отнюдь не из легких. Когда человек невидим, для него проблемы добра и зла, честности и бесчестья принимают столь зыбкие очертания, что он начинает путать одно с другим, в зависимости от того, кто в это время смотрит сквозь него. Пожалуй, в данный момент я сам пытаюсь смотреть сквозь себя, и в этом есть определенный риск. Самую жгучую ненависть к себе я вызывал именно в тех случаях, когда пытался быть честным. Точнее, когда пытался — вот как сейчас — внятно изложить то, что видится мне правдой. Никто не остался доволен — даже я. И напротив, больше всего меня любили и расхваливали в тех случаях, когда я пытался «оправдать» и «обосновать» чьи-то ошибочные убеждения или же давал своим знакомым ответы, которые им хотелось услышать: неверные, абсурдные. В моем присутствии эти люди могли беседовать и соглашаться друг с другом, мир был прибит гвоздями, и им это нравилось. Но всякий раз возникала одна загвоздка: уж слишком часто мне приходилось, чтобы только потрафить им, наступать себе на горло и душить до тех пор, покуда глаза не начинали вылезать из орбит, а язык — свешиваться изо рта и болтаться, как дверь заброшенного дома на ураганном ветру. Да, доложу я вам: они радовались, а я терзался. Мне стало невмоготу соглашаться и поддакивать наперекор возражениям своего нутра, не говоря уже о мозге.

Есть, кстати, одна сфера, где чувства человека более рациональны, чем разум, и это аккурат та сфера, где его волю одновременно тянет в разные стороны. Можете иронизировать, но я теперь это знаю не понаслышке. Меня самого тянуло в разные стороны, причем дольше, чем могу припомнить. И проблема моя заключалась в том, что я всегда старался идти чьим угодно, только не своим путем. А кроме того, меня также именовали по-всякому, но никто ни разу не поинтересовался, как я именую сам себя. И вот, после многолетних попыток усвоить чужие мнения, в конце концов я взбунтовался. Я — человек невидимый. В этом качестве я прошел долгий путь, вернулся и бумерангом улетел далеко от той точки в обществе, к которой изначально стремился.

Поэтому я ушел в подвал, где впал в спячку. Отдалился от всех и вся. Но мало этого. Даже в спячке мне не сиделось на месте. Потому что, вот же дьявольщина, у человека есть разум, да-да, разум. Он не давал мне покоя. Джин, джаз и грезы — этого не хватало. Не хватало книг. Не хватало даже запоздалого осознания грубой шутки, которая толкала меня вперед. А разум вновь и вновь обращался к моему деду. И, невзирая на тот фарс, которым завершилась моя попытка поддакивания Братству, мне до сих пор не дает покоя предсмертный дедов завет… Не исключено, что дед прятал смысл своего высказывания глубже, чем я мог представить; не исключено, что меня оттолкнул его гнев, — затрудняюсь сказать. А не может ли быть такого, что он имел в виду… черт, да наверняка он имел в виду принцип, то есть необходимость утвердить принцип, на котором стоит наше государство, а не народ — во всяком случае, не те люди, что творили насилие. Рекомендовал ли он поддакивать потому, что знал: принцип сильнее, чем люди, числа, злонамеренная власть и все средства, которые используются, чтобы опорочить имя принципа? Намеревался ли он утвердить этот принцип, который они сами выдумали из хаоса и тьмы феодального прошлого и сами доводили до абсурда, нарушая и компрометируя его даже в своих порочных умах? Или же он подразумевал, что мы должны взять на себя ответственность за все перечисленное, за людей, равно как и за принцип, поскольку мы — наследники, которым надлежит руководствоваться именно этим принципом, так как никакой другой не отвечает нашим потребностям? Не ради власти, не ради оправдания, а просто потому, что мы в силу своего происхождения только с помощью этого принципа можем обрести трансцендентный опыт? Не в том ли было дело, что из всех живущих именно мы и только мы, более всех остальных, обязаны утверждать этот принцип, этот промысел, чьим именем нас жестоко унижали и приносили в жертву — не потому, что мы вечные слабаки, не потому, что мы трусы или оппортунисты, а потому, что мы были старше поколения дедов в смысле той цены, которую нам пришлось заплатить за жизнь в одной вселенной с другими, в том смысле, что другие вычерпали из нас — не целиком, но все же — человеческую алчность и ничтожность, а также — да — страх и предрассудки, которые толкали их вперед. (О да, они движутся вперед, и еще как — из кожи вон.) Или же он имел в виду, что мы должны отстаивать этот принцип, поскольку не по своей воле оказались связаны со всеми другими в этом шумном и крикливом полувидимом мире, в том мире, который рассматривается Джеком со товарищи только как благодатная почва для эксплуатации, да еще при попустительстве Нортона и иже с ним, которым надоело быть пешками в бесплодной игре «сотворение истории». Неужели дед увидел, что в угоду этим мы тоже должны поддакивать принципу, чтобы на нас не ополчились для уничтожения и нас самих, и этого принципа?

Поддакивай, чтоб добиться их смерти и прекращения рода, наставлял дед. Но черт возьми, разве не были они сами своей смертью и своим собственным уничтожением — если бы не принцип, живущий и в них, и в нас? И вот в чем ирония судьбы: не с ними ли мы были заодно и одновременно порознь, не обречены ли были на смерть, одновременную с их смертью? Но чего хочу я сам, спрашивал себя. Нет, не свободы в духе Райнхарта, и не власти этакого Джека, и даже не банальной свободы не бежать. Это понятно, но сделать следующий шаг я не сумел и потому остался в своей норе.

Я, заметьте, никого не виню за такое положение дел, но и не причитаю mea culpа[7]. Правда в том, что все мы носим часть своих терзаний внутри себя — во всяком случае, я, как человек невидимый. Я держал свои терзания при себе и долго пытался выплеснуть во внешний мир, но попытка зафиксировать их на бумаге убеждает, что они по крайней мере наполовину гнездились у меня внутри. Они снедали меня постепенно, как тот странный недуг, что поражает кое-кого из чернокожих: те у нас на глазах превращаются в альбиносов — пигмент исчезает, будто под воздействием каких-то беспощадных, невидимых лучей. Вот так годами ходишь, зная, что не совсем здоров, а потом вдруг обнаруживаешь, что ты прозрачен, как воздух. Вначале говоришь себе: это, мол, дурная шутка или же воздействие «политической ситуации». Но в глубине души начинаешь подозревать, что виноват сам, и оказываешься, нагой и трясущийся, перед миллионами глаз, которые смотрят сквозь тебя невидящим взглядом. Это и есть настоящие душевные терзания, копье в бок, протаскивание тебя за шею сквозь злобные городские толпы, великая инквизиция, объятие «железной девы», вспоротый живот с вываливающимися кишками, заход в газовую камеру, который завершается в стерильно чистой печи, только гораздо хуже, потому что жизнь твоя тупо продолжается. Но жить-то надо, и тебе остается либо пассивно тешить свои терзания, либо выжечь их и переходить к следующей несовместимой фазе.

Да, но что представляет собой эта следующая фаза? Как же часто я пытался ответить на этот вопрос! Снова и снова выбирался наверх в ее поисках. Ведь я, как почти каждый в этой стране, начинал свой путь с определенной долей оптимизма. Считал, что нужно усердно трудиться, верил в прогресс и активные действия, но теперь, побывав сперва «сторонником», а затем «противником» общества, не отношу себя ни к какому классу или уровню, хотя такая позиция идет вразрез с духом времени. Однако мой мир превратился в одну из безграничных возможностей. Ну и выражение… но, в общем-то, выражение неплохое, и обозначаемое им мировоззрение тоже, на другое переключаться не стоит; это я усвоил в подполье. Покуда какая-нибудь банда не наденет смирительную рубашку на этот мир, его определение таким и останется: возможность. Выйди за узкие рамки того, что называется реальностью, — и провалишься в пучину хаоса (спроси у Райнхарта — он там за главного) или воображения. Это я тоже усвоил в подполье, но не за счет омертвения своих чувств: я невидим, но не слеп.