Невидимый человек — страница 11 из 105

— На ваше усмотрение. Этот кампус — часть моей жизни: что-что, а свою жизнь я знаю досконально.

— Конечно, сэр.

С его лица не сходила улыбка.

В один миг зеленая территория с увитыми плющом строениями осталась позади. Автомобиль подбрасывало на ухабах. Интересно, в каком же смысле этот кампус — часть его жизни, думал я. И мыслимо ли «досконально» изучить свою жизнь?

— Вы, молодой человек, поступили в превосходное учебное заведение. Великая мечта стала реальностью…

— Да, сэр, — подтвердил я.

— Я горжусь своей причастностью к нему, и вы, несомненно, тоже. Впервые я оказался здесь много лет назад, когда на месте вашего замечательного кампуса простирался пустырь. Ни деревьев, ни цветов, ни плодородных угодий. И было это за много лет до вашего рождения…

Не отрывая взгляда от сплошной белой полосы, я увлеченно слушал и пытался мысленно перенестись в те времена, о которых он завел речь.

— Даже ваши родители были совсем юными. Рабство еще не изгладилось из памяти. Ваш народ не знал, в каком направлении двигаться, и, должен признать, многие представители моего народа тоже не знали, в какую сторону повернуть. Но ваш великий Основатель знал. Он был моим другом, и я верил в его дальновидность. Причем верил так истово, что порой сомневаюсь: была ли это его дальновидность или моя…

Он мягко хохотнул, и в углах его глаз собрались морщинки.

— Нет: конечно, его; я был только на подхвате. Приехал в эти края вместе с ним, увидел бесплодную землю и оказал посильную помощь. Мне выпала приятная участь возвращаться сюда каждую весну и наблюдать перемены, происходящие здесь с течением времени. Это приносит мне больше удовлетворения, нежели моя собственная работа. В самом деле: приятная участь.

В голосе его звучало добродушие вкупе с дополнительными смыслами, которые оставались за гранью моего понимания. В той поездке на экране моей памяти всплыли развешанные в студенческой библиотеке выцветшие, пожелтевшие фотографии, относящиеся к раннему этапу существования колледжа: снимки мужчин и женщин в повозках, запряженных мулами и быками; все ездоки — в запыленной черной одежде, почти лишенные индивидуальности: черная толпа с опустошенными лицами, которая, вероятно, чего-то ждет; эти снимки, как положено, соседствовали с изображениями белых мужчин и женщин: тут сплошные улыбки, четко очерченные лица, все красивы, элегантны, самоуверенны. Прежде, хотя я узнавал среди них и Основателя, и доктора Бледсоу, фигуры на снимках никогда не производили на меня впечатления реальных людей: они виделись мне, скорее, обозначениями или символами, какие можно найти на последней странице словаря… Но теперь, в этом тряском автомобиле, подвластном педали у меня под ногой, я ощутил свою причастность к великому созиданию и вообразил себя богачом, предающимся воспоминаниям на заднем сиденье…

— Приятная участь, — повторил он, — и, надеюсь, вам выпадет не менее приятная участь.

— Конечно, сэр. Спасибо, сэр. — Я обрадовался: мне пожелали хоть чего-то приятного.

Но в то же время это меня озадачило: как может участь быть приятной? Мне всегда казалось, что участь — это нечто до боли тяжелое. Никто из моего окружения не упоминал приятную участь, даже Вудридж, который заставлял нас читать древнегреческие пьесы.

Мы миновали самую дальнюю оконечность земель, принадлежащих колледжу, и мне почему-то взбрело в голову свернуть с шоссе на дорогу, показавшуюся незнакомой. Деревьев вдоль нее не было, в воздухе веяло свежестью. Вдалеке солнце беспощадно жгло какую-то жестяную вывеску, прибитую к стене амбара. На склоне холма одинокая фигура, опирающаяся на мотыгу, устало распрямилась и помахала рукой — скорее тень, нежели мужчина из плоти и крови.

— Какое расстояние мы проехали? — донеслось до меня из-за спины.

— Всего лишь с милю, сэр.

— Не припоминаю этого участка, — сказал он.

Я не ответил. Мои мысли занимал человек, который первым упомянул в моем присутствии нечто похожее на судьбу, — мой дед. В той давней беседе ничего приятного не было, и я пытался выбросить ее из головы. Но теперь, при управлении мощным авто с этим белым пассажиром, который радовался, по его выражению, собственной участи, меня охватил страх. Мой дед счел бы это предательством, но я так и не понял: а почему, собственно? Я вдруг почувствовал себя виноватым, осознав, что белого пассажира могла посетить схожая мысль. Что он себе думает? Знает ли, что негры, и в частности мой дед, получили свободу как раз в те дни, которые предшествовали основанию колледжа?

У поворота на какую-то второстепенную дорогу я заметил упряжку волов перед шаткой телегой, в которой под сенью купы деревьев дремал оборванец-погонщик.

— Вы это видели, сэр? — спросил я через плечо.

— А что там?

— Воловья упряжка, сэр.

— Неужели? Нет, за рощей ничего не видно, — крутя головой, ответил он. — Знатная древесина.

— Простите, сэр. Мне развернуться?

— Нет, оно того не стоит, — ответил он. — Поехали дальше.

Я продолжил путь; меня преследовало осунувшееся, голодное лицо спящего погонщика. Он был из тех белых, каких я остерегался. До самого горизонта тянулись бурые поля. С высоты спикировала птичья стая, покружила, взмыла вверх и скрылась из виду, будто связанная невидимыми нитями. На капоте автомобиля плясали волны жара. Над шоссе плыла песнь колес. В конце концов, поборов собственную робость, я спросил:

— Сэр, чем вас заинтересовал этот колледж?

— Наверное, тем, — задумчиво начал он, повышая голос, — что я уже в молодые годы чувствовал некую связь вашего народа с моей судьбой. Вы меня понимаете?

— Не вполне отчетливо, сэр, — признался я, сгорая со стыда.

— У вас в программе был Эмерсон, правда?

— Эмерсон, сэр?

— Ральф Уолдо Эмерсон.

Я смутился: это имя мне ничего не говорило.

— Нет еще, сэр. Мы его еще не проходили.

— Вот как? — удивился он. — Ну, ничего страшного. Я, как и Эмерсон, уроженец Новой Англии. Вам непременно надо ознакомиться с его произведениями, ведь они важны для вашего народа. Он сыграл определенную роль в вашей судьбе. Да, наверное, я это и имел в виду. Меня преследовало ощущение, будто ваш народ как-то связан с моей судьбой. Будто случившееся с вами могло случиться и со мной…

Пытаясь вникнуть в его слова, я сбросил скорость. Сквозь стеклянную перегородку мне было видно, как долго он разглядывал длинный стержень пепла на кончике своей сигары, изящно держа ее тонкими, ухоженными пальцами.

— Да, вы — мой рок, юноша. Только вы можете сказать, что меня ожидает. Понимаете?

— Кажется, понимаю, сэр.

— К чему я, собственно, веду: от вас зависит итог десятилетий, отданных мною вашему колледжу. Мое основное призвание — не банковское дело, не научные исследования, а непосредственное участие в организации человеческой жизни.

Теперь я видел, как он подался вперед; в голосе у него зазвучала убежденность, какой не чувствовалось прежде. Мне с трудом удавалось следить за дорогой, не оборачиваясь к нему.

— Есть и другая причина, еще более важная, более пассионарная и… да… более священная, чем все остальные, — говорил он и, похоже, не видел меня, а обращался исключительно к самому себе. — Да, более священная, чем все остальные. Девочка, моя дочь. Редкостное создание, более прекрасное и чистое, более идеальное и хрупкое, чем самая кристальная мечта поэта. Я не мог поверить, что это моя плоть от плоти. Ее красота была источником чистейшей влаги жизни, и смотреть на нее было все равно что раз за разом, раз за разом припадать к этому источнику… Редкостное, идеальное создание, шедевр чистейшего искусства. Хрупкий цветок, что расцветал в струящемся свете луны. Натура из другой вселенной, личность под стать библейской деве, грациозная, венценосная. Мне трудно было поверить, что это моя…

Тут он вдруг полез в карман жилета и на удивление мне перебросил какую-то вещицу через спинку моего сиденья.

— Итак, молодой человек, своей удачей обучения в этом колледже вы обязаны прежде всего ей.

Я рассмотрел подцвеченную миниатюру в гравированной платиновой рамке. И чуть не выронил ее из рук. На меня смотрела девушка с нежными, мечтательными чертами лица. Она, с моей точки зрения, была исключительно прекрасна, так прекрасна, что я даже не знал, как поступить: то ли выразить всю степень своего восхищения, то ли ограничиться проявлением вежливости. Но при этом мне казалось, что я ее помню, или помню какую-то девушку из прошлого, очень похожую на нее. Теперь-то я понимаю, что такое ощущение возникало благодаря ее наряду из мягкой, струящейся ткани. В наше время, одень ее в стильное, подогнанное по фигуре, угловатое, безликое, упрощенное, конвейерное, вентилируемое платье, какими пестрят дамские журналы, она бы смотрелась дорогой и безжизненной побрякушкой. Впрочем, я быстро проникся его родительским восторгом.

— Она была слишком чиста для этой жизни, — печально сказал ее отец, — слишком чиста, слишком добра и слишком прекрасна. Мы с нею вдвоем отправились в кругосветное путешествие, но в Италии она захворала. Тогда я не придал этому значения, и мы продолжили путь через Альпы. Когда мы достигли Мюнхена, ее угасание стало заметным. На приеме в посольстве она потеряла сознание. Высшие достижения медицины уже были бессильны. Обратный путь в одиночестве, горечь той поездки. Я так и не оправился от этого удара. До сих пор не могу себя простить. Все, чем я занимался впоследствии, делалось в ее память.

Он замолчал, устремив голубые глаза далеко за пределы бурых, иссушенных солнцем полей. Я вернул ему миниатюру, гадая, что же побудило его открыть свое сердце постороннему. Сам я никогда так не поступал: в этом таилась опасность. Во-первых, опасно испытывать подобное чувство и к одушевленной, и к неодушевленной сущности, ведь она может от тебя ускользнуть или быть отнятой; во-вторых, опасность заключается в том, что посторонний не сможет тебя понять: ты станешь посмешищем, а то и прослывешь безумцем.

— Так что сами видите, молодой человек: вы вплетены в мою жизнь на глубоко личном уровне, хотя прежде со мной не встречались. Вас ждут великие мечты и прекрасный монумент. Выйдет ли из вас или не выйдет хороший фермер, повар, проповедник, вокалист, механик, да кто угодно, вы все равно останетесь моей судьбой. Непременно пишите мне и сообщайте о своих достижениях.