Невидимый человек — страница 26 из 105

Слушатели в испуге вскакивают с мест. Всюду ужас и смятение, где-то стон, где-то вздох. Наконец прорывается громоподобный голос доктора Бледсоу — песня надежды, властная, как удар хлыста. И вот мы укладываем Основателя на скамью, чтобы он отдохнул, и я слышу, как доктор Бледсоу отбивает ногой такт, сильно топая по гулкому помосту, отдавая команды не словами, а мощными нутряными тонами его потрясающего баса — чем не певец? и не певец ли он поныне? — и они стоят, они успокаиваются, и вместе с ним поют, протестуя против поколебимости своего гиганта. Поют свои длинные негритянские песни плоти и крови:

«Они про НАДЕЖДУ!»

«Про тяготы и боль…»

«Они про ВЕРУ!»

«Про смиренье и нелепость…»

«Они про СТОЙКОСТЬ!»

«Про вечный бой во тьме…»

«Они про ТОРЖЕСТВО…»

— Ха! — выкрикнул Барби, хлопая в ладоши. — Ха! Пели так строчка за строчкой, покуда вождь не ожил! (Хлоп, хлоп в ладоши.)

К ним воззвал…

(Хлоп!) Мой Бог, мой Бог!

Им сказал… (Хлоп!)

Что… (Хлоп!)

Просто он устал от непрерывных усилий. (Хлоп!) Да, и всех отпускает и всех провожает в путь с радостью в сердце, и дружески руку жмет каждому на прощанье…

Я наблюдал, как Барби описывает шагами полукруг: стиснутые губы, лицо подрагивает от избытка чувств, ладони соприкасаются, но беззвучно.

— Ах, те дни, когда возделывал он обширные поля, те дни, когда смотрел он, как пробиваются всходы, как зреет урожай, те юные, летние, яркие дни…

Голос Барби затих от ностальгии. Часовня затаила дыхание, когда у него вырвался глубокий вздох. Затем я увидел, как он вынул белоснежный носовой платок, снял свои темные очки и утер глаза; через нарастающую дистанцию моей обособленности я смотрел, как люди на почетных местах медленно и ошеломленно покачивают головами. Потом вновь зазвучал голос Барби, теперь бестелесный, и мне подумалось, будто он не прерывался вовсе, будто его слова, отдающиеся внутри нас, продолжают свое размеренное теченье, хотя источник их на миг умолк.

— О, да, мои юные друзья, О, да, — продолжил он в глубокой печали. — Человеческая надежда может написать картину кардинальского пурпура, может преобразить парящего стервятника в благородного орла или стонущего голубя. О, да! Но я знал, — вскричал он, да так, что я вздрогнул. — Несмотря на живущую во мне великую мучительную надежду, я знал… знал, что этот возвышенный дух идет к упадку, приближается к своей одинокой зиме; заходит великое солнце… И я зашатался под страшным бременем этого знания и ругал себя за то, что оно у меня есть. Но такова была увлеченность Основателя — о, да! — что когда мы в то восхитительное бабье лето перебирались из одного провинциального города в другой, я скоро забыл. А потом… А потом… а… потом…

Я слушал, как его голос понижается до шепота; он простер свои руки, как будто подводил оркестр к глубокому и окончательному диминуэндо. Затем его голос опять возвысился, отчетливо, почти буднично он заговорил быстрее:

— Я помню, как тронулся поезд, как он будто стонал, начиная крутой подъем в гору. Было холодно. По краям окон мороз рисовал ледяные узоры. А гудок поезда был протяжным и одиноким, точно вздох, вырывающийся из горных недр.

В вагоне ближе к голове поезда — в «пульмане», выделенном ему самим президентом железной дороги, — лежал и беспокойно метался наш Вождь. Его настигла внезапная и таинственная болезнь. И я знал, невзирая на душевную боль, знал, что заходит солнце и спешит к месту своему, потому как знание это исходило от самих небес. Стремительный бег поезда, постукивание колес о сталь. Помню: я посмотрел через подернутое морозом оконное стекло и увидел неясно вырисовывавшуюся великую Полярную звезду и тут же потерял ее, как будто небо закрыло свой глаз. Поезд преодолевал гору, паровоз рвался вперед, как большой черный гончий пес, и уже двигался параллельно последним кренящимся вагонам, выпуская свой бледный белый пар, а сам тащил нас все выше и выше. И скоро небо стало черным, без луны…

И когда эхо от его «луныыы-ы-ы» пролетело по всей часовне, он опустил подбородок к себе на грудь, так что исчез белый воротничок, сделав его фигурой из ровной сплошной черноты, и я услышал резкий звук, когда он вдохнул воздух.

— Все было так, как будто сами созвездия знали о нашей предстоящей скорби, — протрубил он во всю глотку, подняв голову к потолку. — Потому что на фоне этого огромного — широкого — соболиного пространства вспыхнула одна-единственная алмазная звезда, и я увидел, как она задрожала, и рассыпалась, и невольно пролитой одинокой слезой стекла вниз по щеке угольно-черного неба…

Барби с глубоким чувством покачал головой и, сжав губы, простонал:

— Мммммммммм. — И повернулся к доктору Бледсоу, как будто не мог его толком разглядеть. — В тот роковой момент… Мммммм, я находился рядом с вашим великим президентом… Мммммммммм! Он был в глубокой задумчивости, пока мы ждали, что скажут ученые мужи, и он заговорил со мной об этой умирающей звезде:

«Барби, друг мой, ты видел?»

И я ответил: «Да, Доктор, я видел».

И каждого из нас уже держали за горло хладные руки скорби. И я сказал доктору Бледсоу: «Давай помолимся». И когда мы преклонили колени на раскачивающемся полу, наши слова были не столько молитвами, сколько звучанием жуткой безмолвной скорби. И когда мы поднялись на ноги, покачиваясь вместе с этим несущимся поездом, мы увидели идущего к нам врача. И затаив дыхание, мы вглядывались в бесстрастные, ничего не выражающие черты этого ученого мужа и всем своим существом задавали ему вопрос: «Несете ли вы нам надежду или горе?» И именно тогда и там он известил нас, что Вождь приближается к своему пункту назначения…

Эти слова прозвучали жестоким ударом судьбы, и мы впали в оцепенение, но Основатель в этот момент был еще с нами и все еще нас возглавлял. Из всех сопровождающих он велел привести к нему того, кто сидит вот там перед вами, и меня, как духовное лицо. Но все же в первую очередь ему требовался его друг по полуночным разговорам, его товарищ по многим битвам, который все эти тяжкие годы оставался с ним рядом и в поражениях, и в победах.

Даже сейчас я вижу этот темный проход, освещенный тусклыми лампами, и доктора Бледсоу, враскачку идущего передо мной. У двери стояли носильщик и проводник — черный мужчина и белый мужчина с Юга — и оба плакали. Оба рыдали. А когда мы вошли, он поднял глаза, свои огромные глаза, уже смиренные, но все еще горящие благородством и смелостью на фоне белой подушки; и, взглянув на своих друзей, он улыбнулся. Тепло улыбнулся своему старому товарищу по движению, своему преданному стороннику, адъютанту, этому замечательному исполнителю старых песен, который укреплял его дух в дни страданий и уныния, который давно знакомыми мелодиями сглаживал сомнения и страхи многих людей; который сплачивал невежественных, боязливых и настороженных, тех, кто все еще не расстался с обносками рабства; его, сидящего там, вашего лидера, который успокаивал детей великой бури. И когда Основатель поднял глаза на своего товарища, он улыбнулся. И протягивая руку своему другу и спутнику, как сейчас я протягиваю руку вам, он сказал: «Подойди ближе. Подойди». Он подошел и опустился на колени; свет косой перевязью падал через его плечо. И протянулась рука, нежно его коснувшись, и прозвучали слова: «Теперь ты должен взять на себя эту ношу. Проведи их до конца пути». А потом — вопль этого поезда, и боль слишком сильная, чтобы лить слезы!

Когда первые вагоны достигли вершины, он от нас отдалился. А когда они промчались под гору, он покинул нас безвозвратно.

Воистину это был поезд скорби. И вот он, доктор Бледсоу, сидел с усталостью в душе и тяжестью на сердце. Что он должен делать? Вождя не стало, а он сам после гибели павшего в бою военачальника вдруг оказался на переднем крае, оседлав его горячего и не полностью объезженного боевого скакуна. Ах! А это крупное черное благородное животное уже косит глазом от грохота сражений и подрагивает, чуя потерю. Какую же отдать команду? Возвратиться ли с этим тяжким грузом домой — туда, где по раскаленным проводам уже передают, начитывают, выкрикивают скорбное сообщение? Или развернуться и снести павшего воина на своих плечах по холодному и чуждому склону в долину — туда, где он найдет последнее пристанище? Стоит ли вернуться в родные пенаты, если дорогие сердцу глаза потухли, уверенная прежде рука неподвижна, чудо-голос умолк и сам Вождь окоченел? Стоит ли вернуться в теплую долину, где зеленеют луга, которые он никогда не озарит своим взглядом? Должен ли он следовать за взглядом Вождя, когда того уже нет?

Ах, конечно, вы знаете эту историю: как он привез тело в незнакомый город и во время панихиды произнес речь над гробом своего Вождя, как вместе с распространением печальной вести во всей округе был объявлен день траура. О, и как богатые и бедные, черные и белые, слабые и властные, молодые и старые — все пришли, чтобы отдать дань уважения, хотя многие осознали бесценные заслуги Вождя и тяжесть потери только теперь, когда его не стало. И как, завершив свою миссию, доктор Бледсоу вернулся после своего скорбного бдения со своим другом в скромном багажном вагоне; и как на станциях приходили люди, чтобы выразить свое соболезнование… Медленный поезд. Траурный поезд. И по всей линии, на горах и в долинах, куда бы рельсы ни прокладывали свой трагический курс, люди были едины в своем общем горе и, как холодные стальные рельсы, были гвоздями прибиты к своей скорби. О, какой печальный отъезд!

И другое прибытие, не менее печальное. Узрите вместе со мной, мои юные друзья, услышьте вместе со мной: плач и стенания тех, кто разделял с ним его невзгоды. Их дорогой Вождь вернулся к ним, холодный как камень, в железной неподвижности смерти. Тот, кто так быстро ушел от них, в расцвете зрелости, тот, кто разжег их пламя и осветил путь, вернулся к ним холодным, уже бронзовой статуей. О, отчаяние, мои юные друзья. Черное отчаяние черных людей! Я и теперь их вижу; как они блуждают по этому участку, где каждый кирпич, каждая птица, каждая травинка наталкивали на какое-нибудь драгоценное воспоминание; а каждое воспоминание стало ударом молотка, забивающего тупые гвозди их скорби. О, да, некоторые из них, поседевшие, находятся здесь, среди вас, все еще преданные его мечте, все еще возделывают виноградник. Но в тот день, когда для прощания был выставлен обитый черным гроб — неумолимое напоминание всем, — им показалось, будто темная ночь рабства опускается на них сызнова. Они почувствовали эту старую мерзкую вонь рабства, более мерзкую, чем зловоние заплесневелой смерти. Их обожаемый светоч заключен в обитый черным гроб, их величественное солнце скрылось за тучей.