О, и скорбный звук рыдающих горнов! Я и сейчас слышу их, расположенных по четырем углам кампуса, играющих отбой для поверженного генерала; возвещая вновь и вновь печальные новости, являя друг другу печальное откровение, снова и снова сквозь безмолвное оцепенение воздуха, как будто не могли в это поверить, не могли ни осмыслить, ни принять; горны, стенающие, как семья нежных женщин, оплакивающих каждая своего любимого. И люди приходили, чтобы спеть старые песни и выразить свою неизреченную скорбь. Чернота, чернота, одна чернота! Черные люди в еще более черном трауре, траурные повязки, висящие на их обнаженных сердцах; без стеснения они распевали свои негритянские песни, мучительно передвигались, заполняли извилистые дорожки, рыдали и причитали под склонившимися деревьями, и тихие невнятные голоса их подобны стенаниям ветров в пустыне. И, наконец, они собрались на склоне холма, и, как далеко могли видеть заполненные слезами глаза, они стояли с опущенными головами и пели.
Затем тишина. Одинокая яма, выложенная горькими цветами. Дюжина рук в белых перчатках натягивает шелковые веревки в ожидании команды. Эта жуткая тишина. Сказаны последние слова. Единственная брошенная на прощание дикая роза медленно опадает, а лепестки, подобно снежинкам, слетают на плавно опускаемый гроб. Еще ниже, в землю; назад к изначальному праху; назад к холодной черной глине… матери… нашей общей.
Когда Барби остановился, тишина была такой полной, что я услышал на другой стороне кампуса подобный тревожному сердцебиению рокот генераторов, сотрясающих ночь. Где-то в публике протяжно запричитал старческий женский голос, знаменуя начало еще не сложенной песни, которая так и умолкла мертворожденной вместе с рыданьем.
Барби стоял, откинув назад голову, вытянув руки по швам и сжав кулаки, будто отчаянно стремился вернуть себе самообладание. Доктор Бледсоу закрыл лицо руками. Рядом со мной кто-то шумно высморкался. Барби сделал нетвердый шаг вперед.
— О, да. О, да, — заговорил он. — О, да. Это тоже эпизод славной истории. Но считайте его не смертью, а рождением. В почву было брошено лучшее зерно. Зерно, которое в свой срок приносит плоды столь же неустанно, сколь могло бы плодоносить после воскрешения великого создателя. И в некотором смысле он был воскрешен если не к плотской, то к духовной жизни. А в некотором смысле и к плотской. Разве не служит вам нынешний вождь его живым воплощением, его физическим присутствием? Кто сомневается, пусть оглядится вокруг. Юные друзья мои, дорогие юные друзья! Как мне описать этого человека, что ныне ведет вас за собой? Как передать словами, насколько твердо держит он данную Основателю клятву, насколько добросовестно его служение?
Для начала необходимо взглянуть на колледж с позиций прошлого. По тем временам это, несомненно, было грандиозным заведением; но зданий в нем насчитывалось восемь, а теперь их двадцать; штат преподавателей включал пятьдесят человек, теперь их двести; тогда здесь обучалась пара сотен студентов, а сейчас, по словам главного бухгалтера, вас стало три тысячи. Нынче у вас есть асфальтированные дороги, что не портят автомобильных шин, а в ту пору дороги были засыпаны щебенкой, которая обеспечивала проезд запряженных быками и мулами повозок и фургонов на конной тяге. У меня нет слов, чтобы выразить те чувства, что захлестнули меня при возвращении в это грандиозное учебное заведение после столь долгого отсутствия: мне довелось осмотреть его богатые зеленые насаждения, плодоносные сельскохозяйственные угодья и благоухающий цветами кампус. Ах! А потрясающая электростанция, которая снабжает электроэнергией район, по площади превышающий некоторые города, причем только за счет черных рабочих рук. Таким образом, мои юные друзья, факел, зажженный Основателем, по-прежнему полыхает. Ваш наставник выполнил свое обещание в тысячекратном размере. Но я высоко ценю и его личность как таковую: он — со-творитель великого, благородного эксперимента. Достойный преемник своего великого друга, он сделался крупным государственным деятелем совсем не случайно, а благодаря своим глубоко продуманным и мудрым решениям. Масштаб его личности достоин вашего подражания. Рекомендую вам брать с него пример. Стремитесь, все как один, к тому, чтобы в будущем пойти по его стопам. Впереди еще много великих дел. Ведь мы с вами — хотя и молодой, но стремительно растущий народ. О нас еще будут сложены легенды. Не бойтесь взвалить на себя ношу своего наставника, и слава вашего Основателя будет только множиться, а история нашей расы сделается сагой о многочисленных победах и свершениях.
Теперь Барби, лучезарно улыбаясь, простер руки вперед и, похожий на Будду, застыл глыбой оникса. Вся часовня всхлипывала. Никогда я не чувствовал себя таким потерянным, как в этом шорохе восхищенных голосов. На несколько минут старый Барби явил мне откровение, и теперь я понимал, что уехать из кампуса — это все равно что резать по живому. Мне было видно, как он, опустив руки, медленно направился обратно к своему стулу, слегка запрокинув голову, как будто прислушивался к далекой музыке. Я потупился, чтобы утереть слезы, и тут услышал потрясенный громкий вдох.
Подняв глаза, я увидел, что двое белых попечителей спешат в ту сторону, где у ног доктора Бледсоу барахтается Барби. Старик стоял на четвереньках, а двое белых мужчин подхватили его под руки, и теперь, когда он встал, я заметил, что один из них подобрал с пола какой-то предмет и вложил ему в руку. И стоило ему поднять голову, как до меня дошло… В тот быстротечный миг между этой сценой и вспышкой черных линз мне на миг открылось, как моргают незрячие глаза. Гомер А. Барби был слеп.
Бормоча извинения, доктор Бледсоу проводил его к стулу. Потом, когда старик с улыбкой откинулся назад, доктор Бледсоу остановился на краю помоста и воздел руки. Я, закрыв глаза, услышал исходящий от него глубокий стон и нарастающее крещендо со стороны студенческих ярусов. На сей раз это была искренне прочувствованная мелодия, исполняемая не для гостей, а для самих себя; песня надежды и благоговения. Я хотел броситься прочь из часовни, но не решился. Прямой, негнущийся, поддерживаемый твердой скамьей, я только в ней и черпал подобие надежды.
У меня не хватало духу посмотреть на доктора Бледсоу, потому что старик Барби заставил меня и прочувствовать, и принять свою вину. При том что действовал я неумышленно, любой поступок, ставящий под угрозу преемственность мечты, расценивался как предательство.
Следующего оратора я не слушал: этот рослый белый мужчина все время прикладывал к глазам носовой платок и повторял каждое предложение по нескольку раз, пылко и невнятно. Потом оркестр заиграл симфонию Дворжака «Из Нового Света», и в ее главной теме мне чудился любимый спиричуэлс моих матери и деда, «В лучшей из колесниц». Совладать с нахлынувшими чувствами я уже не мог и перед следующим выступлением стремительно ринулся в ночь под осуждающими взглядами преподавателей и смотрительниц.
В лунном свете на руку Основателя, простертую над головой навеки коленопреклоненного раба, опустился пересмешник, который выводил рулады, подрагивая своим растревоженным луной хвостиком. Под звуки этих трелей я шагал по тенистой аллее. Уличные фонари, безмятежно покоившиеся в заточении теней, ярко светились в подлунном сне кампуса.
Я вполне мог бы дождаться окончания службы, тем более что ушел совсем недалеко, когда услышал приглушенные бравурные звуки грянувшего марш оркестра, а вслед за тем — шквал голосов: это высыпали в ночь студенты. С жутковатым чувством я направился к главному зданию, а затем остановился в темном дверном проеме. Мысли мои трепетали, как ночные мотыльки, что образовали вокруг фонаря завесу, которая отбрасывала причудливые тени на газон у моих ног. Мне предстоял нешуточный допрос у доктора Бледсоу, и я с досадой вспоминал речь Барби. Пока его слова были еще свежи в памяти доктора Бледсоу, от него, вне сомнения, не приходилось ожидать горячего сочувствия к моему положению. Стоя в неосвещенном дверном проеме, я пытался — на случай исключения — заглянуть в свое будущее. Куда мне идти, чем заниматься? Как вообще я посмею вернуться домой?
Глава шестая
Вниз по склону лужайки в сторону своих общежитий, опережая меня, спускались другие парни-студенты, казавшиеся мне теперь совсем далекими, отчужденными, и каждый темный силуэт во сто крат превосходил меня, по какому-то недомыслию погрузившегося во мрак, прочь от всего значимого и вдохновляющего. Я прислушался к тихому и слаженному пению обгонявшей меня компании. Из пекарни до меня долетел запах свежего хлеба. Вкусного белого хлеба к завтраку и сочащихся желтым маслом булочек, которые я втихаря рассовывал по карманам, чтобы потом сжевать у себя в комнате с домашним вареньем из лесной ежевики.
В окнах девичьих общежитий стали загораться огни, как будто там взрывались брошенные широким жестом невидимой руки светящиеся кукурузные зерна. Мимо проезжали немногочисленные автомобили. Мне навстречу шла компания городских старушек. Одна из них опиралась на трость и время от времени глухо постукивала ею по дорожке, как незрячая. До меня донеслись обрывки их разговора: они наперебой обсуждали выступление Барби, а заодно вспоминали времена Основателя, сплетая и расцвечивая своими дребезжащими голосами его биографию.
Потом на длинной аллее с двумя рядами деревьев я увидел приближающийся знакомый «кадиллак» и бросился в главное здание, внезапно охваченный паникой. Не сделав и пары шагов, я развернулся и вылетел обратно в ночь. Мне не улыбалось прямо сейчас предстать перед доктором Бледсоу. Меня била дрожь; я пристроился позади каких-то парней, шагавших вдоль подъездной дорожки. Они вели жаркий спор, но я так психовал, что даже не вслушивался и понуро брел следом, отмечая про себя, как поблескивают их начищенные штиблеты в лучах уличных фонарей. По мере сил я подбирал слова для разговора с доктором Бледсоу и сам не заметил, как вышел за ворота кампуса и поплелся в сторону шоссе — парни, видимо, давно свернули к своему общежитию; мне оставалось только развернуться и припустить обратно к главному зданию.