Невидимый человек — страница 42 из 105

— …процедурам. Наша цель — дружба со всеми рабочими. Со всеми. Только так мы сможем усилить наш профсоюз. А теперь дадим слово нашему брату. Больше никаких выкриков с места!

Меня прошиб холодный пот, а зрение необычайно обострилось, и я увидел злобу в каждом лице.

— Когда тебя взяли на работу, друг? — услышал я.

— Сегодня утром.

— Вот видите, братья, он здесь новичок. Мы же не хотим совершить ошибку; не надо судить о работнике по его бригадиру. Кое-кому из вас тоже приходится работать под началом разных козлов, вспомните!

Собравшиеся внезапно рассмеялись и уже не сдерживались в выражениях.

— Кое-кто из них сейчас с нами! — крикнул один.

— А мой хочет жениться на директорской дочке! Восьмое чудо света, ё-моё!

Меня озадачила и разозлила внезапная перемена общего настроения; но не я же служил посмешищем?

— К порядку, братья! Возможно, брат захочет вступить в наш профсоюз. Что скажешь, брат?

— Сэр?..

Я не знал, что отвечать. Мне мало что было известно о профсоюзах, но присутствующие в большинстве своем выглядели враждебно. Я и рта раскрыть не успел, как седой лохматый толстяк, вскочив со скамьи, желчно заорал:

— Протестую! Братья, пусть его наняли хоть минуту назад, он все равно может оказаться стукачом! Не хочу ни к кому быть несправедливым. Может, он пока и не стукач, — выпалил толстяк, — но, братья, никто ничего толком не знает. Сдается мне, любой, кто вытерпит под началом этого мерзавца, этой паскуды, предателя Брокуэя больше четверти часа, вполне может от природы быть стукачом! Минуту, братья! — кричал он, размахивая руками и призывая к тишине. — Кое-кто из вас, братья, уже усвоил, к глубокой печали ваших жен и детей, что стукачу необязательно знать о профсоюзном движении, чтобы быть стукачом! Стукачи? Да я, черт возьми, хорошо знаю это племя. Отдельные личности уже рождаются с задатками стукача. Это свойственно им так же, как кому-то свойственно хорошее восприятие цвета. Это научный факт! Стукач может даже ничего не слышать о профсоюзе! — вскричал он в эмоциональном экстазе. — Просто приведите его в тот район, где находится профсоюз, и все! Он уже задницу рвет — лишь бы поскорей настучать!

Его слова утонули в одобрительных криках. Все резко повернулись в мою сторону. Я чуть не задохнулся. Мне хотелось опустить голову, но я терпел, как будто высоко поднятая голова служила отрицанием всех обвинений. Еще один нетерпеливый одобрительный крик слетел с языка хилого очкарика, который поднял вверх указующий перст правой руки, а большим пальцем левой подцепил лямку комбинезона.

— Хочу облечь слова брата в форму предложения: предлагаю провести тщательное расследование, дабы установить, является ли новый работник стукачом или нет, и если да, то кому он стучит! А если нет, братья — члены профсоюза, то новичку требуется время на размышление: пусть он ознакомится с деятельностью и целями профсоюза. В конце-то концов, братья, надо помнить, что такие рабочие, как он, обычно бывают не столь развиты, как мы с вами, давно связанные с движением трудящихся масс. Итак, мое предложение сводится к следующему: дать ему время оглядеться, узнать, чего мы добились в плане улучшения условий труда, а уж потом, если он не стукач, мы сможем демократическим путем решить, хотим ли мы принять этого брата в свои ряды. Спасибо за внимание, братья — члены профсоюза! — И он со стуком опустился на место.

Раздевалка полнилась гомоном. Во мне закипала злость. Я, видите ли, недоразвитый по сравнению с ними! В каком же смысле? У них, у каждого, есть университетский диплом? Я оцепенел; слишком много на меня свалилось в один день. Можно подумать, отворив эту дверь, я автоматически подал заявление о приеме, хотя даже представления не имел о существовании профсоюза на этом производстве — мне всего-то и требовалось: забрать холодный сэндвич со свиной котлетой. Меня трясло от неприятных предчувствий (вдруг меня будут на аркане тащить в профсоюз?) и от злости на тех, кто с первого взгляда поставил на мне клеймо. И что хуже всего: они диктовали мне свои условия, а я не мог развернуться и уйти.

— Хорошо, братья. Ставлю вопрос на голосование, — прокричал председатель. — Кто за внесенное предложение, проголосуйте словом «Да…».

Гром «да» заглушил продолжение.

— Большинством голосов предложение принято, — объявил председатель, но несколько голов повернулось в мою сторону. Только сейчас я смог пошевелиться. И стал проталкиваться к дверям, забыв о цели своего прихода.

— Вернись, брат, — окликнул меня председатель. — Забери свой обед. Дайте ему дорогу, братья, те, кто стоит у двери!

Лицо у меня горело, как от пощечин. За меня все решили без моего участия, даже не предоставив мне слова. В каждом взгляде, как мне показалось, сквозила враждебность, и я, мирившийся с враждебностью всю свою жизнь, впервые прочувствовал, как она меня пронзила насквозь, словно я ожидал от этих людей, о чьем существовании прежде даже не подозревал, чего-то большего, чем от других. Здесь, в заводской раздевалке, мои защитные механизмы оказались бесполезны, изъяты прямо у входа, как оружие — ножи, бритвы, травматы — у деревенских парней в «Золотом дне» по субботам. Уставясь в пол, я только бормотал: «Разрешите, извините» — и наконец добрался до обшарпанного зеленого шкафчика, хранившего мой сэндвич; аппетит у меня пропал, и я мял в руках пакет, боясь прохождения сквозь тот же строй на обратном пути. Потом, ненавидя и себя, и свой униженный лепет, я протиснулся к выходу фактически молча.

На пороге меня окликнул председатель:

— Минутку, брат, мы хотим, чтобы ты понимал: это не направлено против тебя лично. То, чему ты стал свидетелем, — это результат некоторых обстоятельств, сложившихся на заводе. Поверь, мы лишь пытаемся себя защитить. Хочется верить, что недалек тот день, когда ты станешь полноправным членом нашего союза.

Из разных концов помещения раздались жидкие аплодисменты, которые быстро стихли. Я сглотнул и уставился перед собой невидящим взглядом; заключительные слова донеслись до меня как будто из далекого красного марева.

— Все нормально, братья, дайте ему пройти.


Сквозь яркий солнечный свет я поплелся назад через двор, мимо каких-то конторских служащих, болтавших на газоне, в подвал корпуса номер два. На лестнице остановился с таким ощущением, будто желудок мне разъедает кислота. «Почему было просто не уйти?» — досадовал я. А раз уж остался, почему ни слова не сказал в свою пользу? Неожиданно для себя самого я сорвал обертку с бутерброда и яростно разодрал его зубами, не ощущая вкуса сухих комков, застревавших в горле. Недоеденный кусок бросил обратно в пакет и, ухватившись за перила, на дрожащих ногах стал спускаться по ступеням, как будто только что избежал смертельной опасности. В конце концов это ощущение прошло, и я толкнул железную дверь.

— Где тебя носило? — рявкнул сидевший на тележке Брокуэй.

Он что-то пил из белой кружки, сжимая ее в грязных руках.

Бросив на него рассеянный взгляд, я заметил, как свет падает на его морщинистый лоб и белые, как лунь, волосы.

— Кого спрашивают: где тебя носило?

А ему-то какое дело, подумал я, видя его как в тумане и чувствуя лишь неприязнь и сильную усталость.

— Отвечай, когда… — начал он, и я, заметив по настенным часам, что отсутствие мое длилось всего двадцать минут, услышал свой спокойный голос, вылетающий из пересохшего горла:

— Я попал на профсоюзное собрание…

— Что, профсоюз?! — Когда он, распрямив ноги, вставал, белая кружка вдребезги разбилась об пол. — Так я и знал, что ты прибился к этой банде залетных смутьянов! Так и знал! Вали отсюда! — орал он. — Пошел вон из моей котельной!

Он двинулся на меня будто во сне, дрожа, как иголка на приборной шкале, и тыча пальцем в сторону лестницы; голос его срывался на визг. Я смотрел на него в упор; что-то явно пошло не так, все мои реакции застопорились.

— Да что стряслось? — хрипло пробормотал я, умом все понимая и в то же время отказываясь понимать. — В чем дело?

— Ты меня услышал. Пошел вон!

— Я не понимаю…

— Заткнись и вали!

— Но, мистер Брокуэй, — вскричал я, стараясь ухватиться хоть за какую-нибудь ускользающую соломинку.

— Ах ты, горлопан паршивый, блоха профсоюзная!

— Послушайте, уважаемый, — теперь я тоже орал, не сдерживаясь, — ни в каком профсоюзе я не состою!

— Если не уберешься, вонючка мерзкая, — выдавил он, неистово обшаривая глазами пол, — тебе не жить. Богом клянусь: УБЬЮ.

Я не верил своим ушам: положение становилось критическим.

— Как вы сказали? — залепетал я.

— УБЬЮ ТЕБЯ, ТАК И СКАЗАЛ!

Он повторил это заново, и что-то во мне сжалось; я беззвучно зачастил: Тебя учили мириться с дурью таких вот стариков, даже когда ты видел в них шутов и болванов; тебя учили делать вид, будто ты их чтишь и признаешь за ними в своем мире тот же авторитет силы и власти, что и за белыми, кому они сами кланялись и расточали хвалы, кому подражали, боясь возразить, и клялись в любви; тебя даже учили терпеть, когда они, досадуя, злобствуя, а то и пьянея от власти, бросались на тебя с дубиной, ремнем или тростью, а ты даже не пытался отбиться и думал лишь о том, как избежать увечий. Но это было уже чересчур… Он же не отец, не дядька, не дед, не праведник, не проповедник. Пружина у меня внутри распрямилась, и я двинулся прямиком на него, крича скорее в черное пятно, от которого начиналась резь в глазах, нежели в четко очерченное лицо:

— КОГО ЭТО ТЫ УБЬЕШЬ?

— ТЕБЯ, КОГО Ж ЕЩЕ?

— Слушай, ты, старый дурень, прекрати талдычить, что меня убьешь! Выслушай. Я не вхожу ни в какой… Только попробуй, только тронь! Ну, давай! — завопил я, проследив за его взглядом, направленным на кривой железный штырь. — Ты мне в деды годишься, но если тронешь эту железяку, клянусь, я ее тебе в глотку засуну!

— Кому сказано: УБИРАЙСЯ ИЗ МОЕГО ПОДВАЛА! Совсем обнаглел, сукин сын,