Невидимый человек — страница 49 из 105

— Можно без пакета, я прямо сейчас съем. Вот, держите…

— Спасибо. — Старик взял десятицентовую монету. — Если попался не сладкий, получите второй бесплатно.

Но, еще не разломив клубень, я понял, что батат сладкий: кожуру пробили пузырьки коричневого нектара.

— А ну-ка, разломите, — сказал старик. — Разломите, я вам сливочным маслом сдобрю, коли вы тут есть будете. Многие домой несут. У них дома свое масло имеется.

Я разломил батат; от сладкой мякоти на холоде повалил пар.

— Вот так и держите, — сказал торговец и достал с боковой полки глиняный кувшин. — Ровненько.

Я держал, а старик лил растопленное масло, которое неторопливо пропитывало мякоть.

— Спасибо!

— На здоровье! И знаете что?

— Что? — спросил я.

— Если это не самое лучшее кушанье, что вы ели за последнее время, я верну вам деньги.

— Меня не нужно убеждать, — сказал я. — Снаружи видно, что батат хорош.

— Ваша правда, но наружность-то порой обманчива, — заметил он. — Однако не в этом случае.

Надкусив, я понял, что в жизни не пробовал такого сладкого, с пылу с жару батата; меня неожиданно потянуло в родные места; пришлось отвернуться, чтобы не выдать своих чувств. Я шел дальше и, уминая батат, столь же неожиданно почувствовал себя свободным: лишь оттого, что просто ем на улице, да еще на ходу. Это действовало на меня опьяняюще. Меня не заботило, кому я попадусь на глаза и что прилично, а что нет. Да пошло оно все к черту, подумал я, и от этой мысли батат, и без того сладкий, показался мне чистой амброзией. Вот и пусть бы меня сейчас увидел кто-нибудь из соседей или однокашников. Представляю, как они обалдеют. А я бы затолкал такого в проулок и мазнул кожурой по физиономии. Если вдуматься: ну что мы за люди! В открытую признаваться в своих пристрастиях для нас унизительно. Не для всех, конечно, но для многих. Подойти бы к таким при свете дня и потрясти миской с потрошками или хорошо проваренными свиными желудками! Вот ужасу-то будет! Я вообразил, как приближаюсь к Бледсоу, который стоит без обычной своей маски ложной скромности в переполненном вестибюле «Мужского пансиона», и встречаюсь с ним взглядом, но он предпочитает меня не замечать, а я в ярости извлекаю полметра кишок — сырых, неочищенных, немытых, роняющих ему под ноги липкие пятна — и трясу ими перед его физиономией с криком:

— Бледсоу, бессовестный пожиратель кишок! Я обвиняю вас в том, что вы обожаете свиные потрошки! Ха! Вы не просто их уминаете, а делаете это скрытно, думая, что находитесь вдали от посторонних глаз! Ах вы, тайный любитель кишок! Я обвиняю вас, Бледсоу: вы потакаете своей гнусной привычке. Вытаскивайте кишки на всеобщее обозрение, Бледсоу. Я обвиняю вас перед лицом всего мира!

И он вываливает кишки, метры кишок, и листовую горчицу, и миску свиных ушей, и ребрышки, и фасоль-черноглазку, что смотрит на вас тупыми укоряющими глазками.

При виде такой сцены меня обуял дикий смех — я чуть не подавился бататом. Господи, это даже хуже, чем прилюдно обвинить его в изнасиловании тощей девяностодевятилетней старухи, хромой и слепой на один глаз. Да Бледсоу тут же рассыплется, сдуется! Вот он делает глубокий вздох и понуро опускает голову. Он отвергнут обществом. В прессе начинается травля. Его портрет появляется на страницах газет с подзаголовком: Из выдающегося педагога — в полевые негры! Конкуренты Бледсоу отсоветуют молодежи брать с него пример. Передовицы потребуют от него либо публичного покаяния, либо самоустранения от общественной деятельности. Белые друзья-южане от него отвернутся, имя его будут полоскать на всех углах, и никакие вливания попечителей не восстановят его былой престиж. Став изгоем, Бледсоу пойдет мыть посуду в закусочной-автомате. Поскольку на Юге его не возьмут даже в ассенизаторы.

Все это дикость и ребячество, думал я, но черт возьми, если что-то тебе нравится, так не надо стесняться. Мой выбор сделан. Я тот, кто я есть! Жадно заглотив остатки батата, я бегом вернулся к старику и протянул ему двадцать центов.

— Еще два, — попросил я.

— Конечно, берите хоть оптом. Как я погляжу, в батате вы толк знаете, молодой человек. Прямо сейчас будете?

— И незамедлительно, — ответил я.

— С маслом?

— Да, пожалуйста.

— С маслом куда как вкуснее, сэр, — отозвался старик, вручая мне клубни. — Вы, как я понимаю, предпочитаете батат в традиционном виде.

— Да, с рожденья ем батат — и всегда на старый лад, — сказал я. — Сколько есть — столько буду есть.

— Вы, небось, родом из Южной Каролины, — расплылся в улыбке старик.

— Скажете тоже: из Южной Каролины… В батате знают толк лишь в моем родном краю.

— Приходите сегодня вечером или завтра, если осилите еще, — крикнул он мне вдогонку. — Тут моя старуха будет торговать горячими жареными пирожками с бататом.

Горячие жареные пирожки, думал я с грустью, продолжая путь. У меня даже от одного может скрутить живот; теперь, когда я перестал стыдиться, мне надо поостеречься чревоугодничать. Сколько же всего прошло мимо меня, пока я старался поступать не по собственному разумению, а так, как принято? Какое упущение, причем совершенно бессмысленное. А как насчет тех вещей, которые тебе и в самом деле отвратительны — не потому, что так положено, и не потому, что это признак хорошего тона и образованности, а по той простой причине, что от них с души воротит? Такие мысли только раздражали. Как в этом разобраться? Тут проблема выбора встает в полный рост. Нужно все тщательно взвесить, прежде чем принимать решения; наверняка столкнешься с трудностями просто потому, что на многое еще не успел составить собственного мнения. Лично я всегда придерживался общепринятых взглядов, и до сих пор это облегчало мне жизнь…

Батат — не в счет, с ним у меня нет проблем, эти клубни я буду есть всегда и везде, при любых обстоятельствах. Если много ешь батата, жизнь сладка, но желтовата. Впрочем, возможность съесть батат на улице не дает мне той свободы, о которой мечталось по приезде в большой город. Откусив кусок от конца клубня, я почувствовал гадостный привкус и выплюнул его на землю: батат оказался подмороженным.

Резкий ветер загнал меня в переулок, где мальчишки жгли картонную коробку. По земле стелился серый дым, который становился все плотнее; стараясь не дышать гарью, я опустил голову и прикрыл глаза. Легкие выжигало; а в очередной раз вынырнув из дымового шлейфа, протирая глаза и откашливаясь, я чуть не споткнулся: на тротуаре, бордюрах и даже кое-где на проезжей части валялось полно всякого старья, будто специально приготовленного для вывоза на свалку. А потом я увидел угрюмую толпу; собравшиеся нацелились глазами на двух белых мужиков, вытаскивающих из дома кресло, в котором сидела старая негритянка и бессильно грозила кулаком. Выглядела она по-домашнему: мужские тапки, плотный мужской свитер синего цвета, на голове косынка. Жуткая сцена: толпа молчаливо наблюдает, белые мужики волокут кресло, стараясь при этом уворачиваться от ударов, а старуха, заливаясь слезами ярости, колотит этих двоих кулачками. Слыханное ли дело? Что-то, какое-то предчувствие наполнило меня ощущением неправедности.

— Оставьте нас в покое, оставьте нас в покое, — все повторяла она, а мужики, уклоняясь от ее тычков и низко пригибая головы, с грохотом опустили кресло на тротуар и поспешили обратно к дому.

«Что ж это такое?» — подумал я, глядя поверх голов. Какого дьявола? Старушка всхлипнула и обвела вокруг себя рукой, указывая на сваленный в кучу хлам.

— Нет, ты погляди, что они с нами вытворяют. Полюбуйся, — сказала она, обращаясь ко мне.

Меня осенило: значит, это не бесхозный хлам, а просто видавший виды домашний скарб.

— Ты полюбуйся, что они вытворяют, — повторила она, глядя на меня заплаканными глазами.

Я смущенно отвел взгляд, всматриваясь в быстро прибывающую толпу. Из верхних окон высовывались мрачные лица. Вновь показались, стаскивая старый комод, двое белых, а за их спинами маячил третий — тот теребил себя за мочку уха и пристально смотрел на собравшихся.

— Живей, ребята. Пошевеливайтесь, — подгонял он. — Не торчать же нам тут целый день.

Кряхтя и отдуваясь, двое белых спустили комод вниз по ступенькам, — толпа тяжело расступалась, — оттащили его на край тротуара и, не оглядываясь, вернулись в дом.

— Смотри-ка, — проговорил стоявший рядом со мной щуплый паренек. — Не мешало бы как следует намять бока этим чертовым ирландишкам!

Я молча покосился на парня — лицо пепельное от холода, напряженное, острые глаза сверлили спины поднимающихся по лестнице белых.

— Вот именно, давно пора их остановить, — сказал другой голос, — да кто ж отважится — кишка тонка.

— Не тонка, — возразил щуплый. — Народ только заведи. Стоит лишь кому-то начать. Так что про себя говори, это у тебя духу не хватает.

— Это у меня-то? У меня?

— У тебя, у тебя.

— Гляньте, — проговорила старуха, — гляньте-ка, — сказала она, вновь обращаясь ко мне. Я обернулся и протиснулся чуть ближе к говорившим.

— Кто эти двое? — спросил я, придвинувшись еще ближе.

— Судебные приставы, вроде того. Поди их разбери.

— Как же, приставы, — вмешался другой. — Обычные уголовники, им за примерное поведение подкидывают работенку на воле. А как закончат, их снова по камерам раскидают.

— Да кем бы ни были — они не имеют права вышвыривать стариков на улицу.

— Вы хотите сказать, они выгоняют их из собственной квартиры? — спросил я. — Разве здесь такое возможно?

— Ты вчера родился что ли, мэн? — Он внезапно повернулся в мою сторону. — На что это похоже, по-твоему: им помогают вынести багаж из пульмановского вагона? Их выселяют!

Мне стало неловко; люди оглядывались и изумленно таращили глаза. Я еще ни разу не видел, как выселяют. Кто-то фыркнул от смеха.

— Откуда он свалился?

Меня бросило в жар, я обернулся.

— Послушайте, друг мой, — начал я довольно резким тоном. — Я задал вежливый вопрос. Можете на него не отвечать, если угодно, но не надо выставлять меня в карикатурном свете!