кам поезда, чувствуя, как вентиляторы на потолке гонят прямо на меня раскаленный воздух. Что я есть в сравнении с этими мальчишками, спрашивал я себя. Быть может, я — просто случайность, вроде Дугласа. Быть может, каждые сто лет в обществе появляются такие мужчины, как они, такие, как я, и плывут себе по течению; но при этом, по логике истории, и они, и я должны были бы исчезнуть, закономерно изжив себя, еще в первой половине девятнадцатого века, Быть может, я, как и они, — реликт, маленький осколок метеорита из далекой галактики, умершего сотни лет назад, а теперь живущего только благодаря свету, который летит сквозь космическое пространство на слишком высокой скорости, чтобы осознать превращение своего источника в кусок свинца… Глупые, конечно, были у меня мысли. Я опять взглянул на юношей. Один похлопал другого по колену, и тот вытащил из внутреннего кармана пиджака три свернутых в трубочку журнала: один экземпляр оставил себе, а два других передал товарищам. Эти тут же уткнулись носом каждый в свой экземпляр. Один из парней загораживал журналом лицо, и я на миг живо представил себе такую сцену: сияющие трамвайные пути, пожарный гидрант, упавший коп, парящие птицы, и в центре — лежащий на боку Клифтон. Потом, увидев титульный лист журнала, я понял, что парни читают комиксы. Клифтон знал про таких парней гораздо больше меня, подумал я. И так было всегда. Я внимательно изучал их лица, пока они не вышли на своей станции. Легко покачивая плечами, парни цокали тяжелыми каблуками по платформе, словно печатая в тишине таинственное зашифрованное послание.
При выходе из метро на меня нахлынула слабость; я еле двигался сквозь палящий зной, как будто нес на плечах камень весом в целую гору. Новые туфли нещадно жали. И теперь, в гуще толпы на Сто двадцать пятой улице, я с досадой отмечал, что многие мужчины одеты как молодые парни, а девушки носят темные чулки экзотических расцветок и наряды, представляющие собой немыслимые вариации на темы стилей делового центра. Так было всегда, но по какой-то причине раньше я этого не замечал. Даже когда на работе все шло как по маслу, я не замечал окружающих. Те существовали на задворках истории, а моей задачей было вернуть их всех в ее основное русло. Вглядываясь в их черты, я не мог избавиться от мысли, что все эти люди смахивают на моих знакомых южан. У меня в голове песней всплывали забытые имена, словно обрывки забытых снов. Весь в поту, я двигался вместе с толпой, слушая рев транспорта и томные блюзовые мелодии, льющиеся из динамика магазина грампластинок. Я остановился. Неужели это все, что я смогу записать в дневнике? Неужели так выглядит подлинная история всех времен: как настроение, рождаемое резкими звуками труб и тромбонов, саксофонов и ударных, как песня на нелепо высокопарные стихи? Мысли текли непрерывно. В этом небольшом квартале меня как будто силком заставили пройти вдоль шеренги всех, кого я когда-либо знал, однако никто из них не улыбнулся и не окликнул меня по имени. Ни у кого во взгляде не вспыхнула искорка узнавания. Я ощутил жуткое одиночество. Из углового магазинчика «пять и десять центов» выскочили двое мальчишек с охапками шоколадных батончиков, которые они роняли на бегу. За ними гнался мужчина. Тяжело отдуваясь, вся троица пробежала мимо меня. Я с трудом удержался, чтобы не подставить ножку мужчине, и сильно изумился, когда это сделала оказавшаяся неподалеку старушка. Она выставила ногу и замахнулась тяжелой кошелкой. Мужчина упал и кубарем покатился по тротуару, а старушка торжествующе покивала. Меня охватило чувство вины. Я стоял на краю тротуара и наблюдал за толпой, готовой растерзать мужчину, пока не появился полицейский, который всех разогнал. И хотя я понимал, что одному человеку под силу очень немногое, меня не покидало чувство личной ответственности. Все наши усилия оказались тщетными и не вызвали особых перемен. В этом я винил только себя. Я был так околдован самим фактом движения, что думать забыл о его результатах. Все то время я спал и видел сны.
Глава двадцать первая
Когда я вернулся на наш участок, меня встретила небольшая компания ребят из молодежной ячейки: они прекратили трепаться и поздоровались, но у меня не хватило духу сообщить им новости. Я прошел в офис, лишь кивнув, затворил дверь от голосов и стал смотреть вдаль сквозь деревья. Их недавно еще свежая зелень теперь пожухла и увядала; где-то внизу звякал своим колокольчиком и зазывал покупателей продавец бельевых веревок.
Вскоре, хотя я и боролся с этим, вернулась прежняя сцена: не смерти, а куклы. В голове крутилось: с какой стати я так психанул, что плюнул в эту куклу? Что почувствовал Клифтон, когда меня увидел? Наверняка под маской словоблудия он меня ненавидел, но даже бровью не повел. Да еще и посмеялся над моей политической тупостью. Я взорвался и выплеснул личные эмоции вместо того, чтобы разделать под орех этих кукол, его самого и всю эту похабную затею, а потом воспользоваться удобным случаем для просвещения толпы. Мы никогда не пренебрегали разъяснительной работой, а тут я сплоховал. И добился лишь того, что смех сделался еще громче… Сыграл на руку социальной косности… Сцена изменилась: он лежал на солнцепеке, и в этот раз я увидел письмена дыма, тянущиеся по небу за самолетом, а подле меня стояла грузная женщина в киноварно-зеленом платье, причитая: «Ох… Ох!»
Я повернулся к карте, достал из кармана куклу и швырнул на конторский стол. Желудок скрутила дурнота. Погибнуть за такой хлам! Я поднял ее с чувством гадливости, рассмотрел гофрированную бумагу. Картонные ступни свисали, растягивая бумажные ножки эластичными складками — бумажно-картонная клееная поделка. А вот поди ж ты: во мне всколыхнулась ненависть, словно к живой твари. Почему создавалось впечатление, будто она пляшет? Картонные ручонки были свернуты в кулачки, пальцы прочерчены оранжевой краской, и я заметил, что у этого создания два лица: по одному с каждой стороны картонного диска, и оба ухмыляются. Мне вспомнился голос Клифтона, каким он заставлял эту картонку плясать, и я, держа ее вверх тормашками, вытянул ей шею: поделка смялась и скользнула вперед. Я сделал еще одну попытку, повернув куклу другим лицом. Она устало напружинилась, дрогнула и упала кучкой.
— Ну же, давай, весели меня, — приказал я, растягивая бумажное тулово. — Ты же веселила толпу. — И развернул ее другой стороной. Ухмылка на одной физиономии была столь же широкой, как и на другой. Кукла ухмылялась Клифтону в ответ, как ухмылялась зевакам, и их забава стала его смертью. Она все еще ухмылялась, когда я сдуру в нее плюнул, и точно так же ухмылялась, когда Клифтон и бровью не повел в мою сторону. Потом я увидел тонкую черную нить и вытащил ее из гофрированной бумаги. На конце была завязана петля. Я надел ее на палец, стал натягивать. И тут кукла заплясала. В руках у Клифтона она плясала без остановки, но черная нить была невидима.
«Почему ты не двинул ему по морде?» — допрашивал я себя; почему не сделал попытки свернуть ему челюсть? Почему не покалечил, чтобы тем самым спасти? Мог бы ввязаться в драку — тогда вас обоих повязали бы без стрельбы… Но почему он оказал сопротивление? Арест был для него не внове; он знал, до каких пределов можно распускать руки. Что такого он услыхал от копа, если настолько разгорячился? И тут мне пришло в голову, что он, вполне возможно, разгорячился еще до того, как начал сопротивляться, и даже до того, как увидел копа. У меня перехватило дыхание; все тело захлестнула слабость. Вдруг он решил, что это я продался? Тошнотворная мысль. Я сел и обхватил себя руками, словно боялся рассыпаться. Пару мгновений я взвешивал эту идею, но разгадка оказалась мне не по зубам. За живых я еще могу отвечать, но за мертвых — увольте. От такой мысли у меня содрогнулись мозги. Тот инцидент приобрел политическую окраску. Я смотрел на куклу и думал: политический аналог такой забавы — смерть. Но это слишком широкое обобщение. В чем состоит его экономический смысл? А вот в чем: жизнь человеческая, равно как и никчемная бумажная кукла, не стоит ломаного гроша… Но это не отменяло мысли о том, что моя злость приблизила кончину Клифтона. И все же мой рассудок восставал против этого. Какое я имею отношение к тому кризису, который разрушил его человеческую цельность? И самое главное: какое я имею отношение к его торговле куклами? В конце концов я отринул и эту мысль. Сыщиком я никогда не был, и с политической точки зрения отдельные личности веса не имеют. Стрельба — это все, что осталось после Клифтона: он предпочел выпасть из истории, и, если не считать картины, сохранившейся перед моим мысленным взором, запечатленным осталось только это бегство, вот ведь что существенно.
Я сидел неподвижно, будто бы ожидая вновь услышать взрывы, и боролся с тяжестью, тащившей меня вниз. Слышал колокольчик… Что я скажу комитету, когда появятся газетные сообщения? Да ну их к черту. Как я буду рассказывать про кукол? Но с какой стати я вообще должен что-то рассказывать? Что мы способны сделать для нанесения ответного удара — вот чем мне следует озаботиться. Внизу, во дворе, опять трезвонил все тот же колокольчик торговца. Я смотрел на куклу. И не видел у Клифтона никаких оснований для того, чтобы устраивать торговлю куклами, но видел достаточно оснований для того, чтобы организовать ему публичные похороны, и сейчас ухватился за эту идею, будто она могла спасти мне жизнь. От этой идеи я хотел отвернуться, как хотел отвернуться от скорчившегося на тротуаре тела Клифтона. Но шансы против нас были слишком велики для такой слабости.
Нам необходимо было использовать все эффективные виды оружия, и Клифтон это понимал. Его следовало похоронить, а я даже не знал, есть ли у него родственники; кто-то же должен проследить, как его предадут земле. Да, куклы были похабными, а его действия — предательскими. Но он выступил не изобретателем, а всего лишь торговцем, и нам предстояло создать мнение, будто значимость его смерти превосходит значимость инцидента или отдельного предмета, ставшего ее причиной. Чтобы совершить акт возмездия и предотвратить другие подобные смерти… ну и, конечно, восстановить наши ряды. В этом сквозила беспощадность, но такая беспощадность отвечала интересам Братства, ибо в нашем распоряжении были только наши умы и тела, тогда как на стороне противника — неограниченная власть. Нам нужно было с толком распорядиться тем, что есть. Ведь у противника была власть использовать бумажную куклу — сперва для того, чтобы нарушить человеческую цельность, а затем как предлог для убийства. Ладно, мы организуем похороны, чтобы восстановить его цельность… В конце-то концов, это единственное, чем он располагал и чего желал. И теперь я видел эту куклу как в тумане, и на гигроскопичную бумагу с глухим стуком падали капли жидкости…