…
А над подвалом с фарфором, в зале Афины, с мозаичного пола, раскопанного в древнем Херсонесе и перенесенного в петербургский музей, уже сметали осколки разбитых вдребезги оконных стекол. Принесли фанеру. Пустоту оконных проемов закрыли первые в Эрмитаже фанерные щиты[236].
«Люди света» – так назвал Николай Тихонов свой очерк о блокадном Ленинграде. Стержнем его стало описание жизни военного Эрмитажа. «В великолепном Эрмитаже недавно справляли юбилей великого азербайджанского писателя-человеколюбца Низами… В солнечном Баку откликнулось это торжество, и по всему Советскому Союзу узнали, что в Ленинграде жив могучий дух торжествующего творчества»[237]. Это было в октябре 1941-го. После вступительного слова академика Орбели, научных докладов, чтений переводов, сделанных сотрудниками Эрмитажа, состоялась и выставка – явление абсолютно уникальное для осажденного города. В витрине Школьного кабинета, размещавшегося тогда в Зале Совета, были выставлены фарфоровый бокал и коробочка с росписями на темы произведений Навои, выполненные специально к этому дню эрмитажным художником-фарфористом М. Н. Мохом. Электричество для нагрева печи для обжига дал корабль «Полярная звезда» стоявший на Неве около служебного подъезда музея.
А в декабре «всем смертям назло» состоялась научная конференция к 500-летию со дня рождения Навои. В Школьном кабинете, подле столика, заменявшего докладчикам кафедру, продолжал сидеть, откинув голову на спинку стула, один из главных участников торжества, молодой ученый Николай Лебедев, специалист по многим восточным литературам. Он уже был не в силах подняться от слабости.
Орбели предоставил слово ему. «Читайте сидя, – сказал директор Эрмитажа. – И Лебедев читал сидя, читал свои переводы стихов Навои и стихи Навои в оригинале, на староузбекском языке… Двенадцатого декабря, – вспоминал Б. Б. Пиотровский, – было второе заседание, посвященное Навои, на этот раз целиком занятое чтением переводов Лебедева. После этого он слег и не мог уже подняться. Но когда он медленно умирал на своей койке в бомбоубежище, то, несмотря на физическую слабость, делился планами своих будущих работ и без конца декламировал свои переводы и стихи. И когда он лежал уже мертвый, покрытый цветным туркменским паласом, то казалось, что он все еще шепчет свои стихи»[238].
В 1941 г. в подвалах Эрмитажа было организовано общежитие для сотрудников музея и деятелей других учреждение культуры Ленинграда. В разные периоды его существования под мощными сводами находили пристанище от пятисот до двух тысяч человек. Выйдя из бомбоубежищ, их обитатели расходились в служебные комнаты Эрмитажа, кто-то отправлялся по набережной Невы в Академию художеств, кто-то в Академию наук. А пожилые женщины и дети собирались в эрмитажном Школьном кабинете.
«Сегодня были с В. Гаршиным у Ильина… Старику 86 лет, он наполовину парализован, поддерживает голову рукой. Но левый, непарализованный профиль до сих пор прекрасен… Я спросила, где сейчас тот отдел, которым заведовал профессор. Он ответил, что отдел был эвакуирован, как только городу стала угрожать опасность от бомб.
– Почему же вы сами остались?
– Куда же я поеду? Мне 86 лет, а мои коллекции вечно молоды. В первую очередь надо было думать о них…
На прощание Ильин еще раз похвалил свою комнатку, в которой он умышленно отказался от радио, чтобы не слышать сигналов воздушной тревоги и не волноваться раньше времени… Написала для заграницы очерк об Ильине. Назвала “Чистое золото”», – записала Вера Инбер в своем блокадном дневнике 4 июня 1942 г. Профессор Ильин, переживший унизительное «орабочение» Эрмитажа и «вычищенный» из его рядов за чуждое классовое происхождение, был выше обиды на лживую сиюминутность, – он служил вечному. Ильин умер в своем блокадном кабинете, сидя за столом, приводя в порядок завещанную Эрмитажу коллекцию старинных монет.
Черно-белая картина: Нева, вмерзшие в лед у набережной корабли, шпиль Петропавловской крепости, затянутый бурым чехлом. Светомаскировки на больших музейных окнах нет. И зажигать свет не разрешается. Да его и нет, света. Лишь свечи, с еще дореволюционных времен чудом сохранившиеся в эрмитажных подвалах. Ими пользовались только в бомбоубежище, ибо в залах, пустых и холодных, находиться с огнем даже едва тлеющей свечи нельзя – может случиться пожар. Вот воспоминания одной из обитательниц эрмитажного бомбоубежища-общежития, Е. М. Петровой, прожившей там несколько блокадных месяцев:
«Вначале в бомбоубежище было светло и тепло, проходила теплофикационная труба. Вдоль всего убежища горели лампы (как я потом узнала, электричество подавали с корабля, стоявшего напротив Эрмитажа)…
В этом бомбоубежище мы чувствовали себя очень надежно, не было страха, что бомба может пробить его толстые своды. Там даже не были слышны завывания сирены и взрывы в городе.
Часто по бомбоубежищу пробегал (точнее проносился) директор Эрмитажа Иосиф Абгарович Орбели, в военном полушубке, борода развевалась, глаза горели. Первый раз я увидела его и запомнила, когда нас поселили в бомбоубежище, вход в которое был со стороны Невы. Там был буфет, мы стояли в очереди и получали по кусочку хлеба и по тарелке чечевицы. Однажды в очереди разразился скандал – какой-то мужчина стащил этот крошечный кусочек хлеба у стоящего впереди, и Орбели, который в этот момент или проходил мимо, или тоже стоял в очереди, набросился на несчастного вора и громко его стыдил и ругал.
Новый 1942 год мне не запомнился – наверно, это был для нас такой же день, как и остальные – постоянное чувство жуткого голода… Вспоминалась в тот день огромная елка дома, увешанная игрушками, конфетами, мандаринами, орехами; празднование Нового года в школе, в кукольном театре Евгения Деммени, куда я часто ходила с бабушкой. Теперь были нары, слабый свет, рядом истощенные люди, движущиеся в проходе между нарами, как призраки. У всех был измученный вид. И все-таки, несмотря на эти страшные условия, голод, бомбежки, люди держались, жили с надеждой, что придет конец этим мучениям.
Самый страшный момент запомнился в ночь под Рождество, когда в бомбоубежище влетел И. А. Орбели с криком: “Быстро собирайте вещи и все выходите! Бомбоубежище заливает, бомба попала в водопровод и канализацию!”. Так морозной ночью мы и остальные обитатели бомбоубежища оказались с вещами ночью на снегу перед воротами во двор Эрмитажа»[239].
Какими они были, блокадные помещения Эрмитажа, какими были его истощенные обитатели? Послевоенные поколения никогда не узнали бы об этом, если бы не рисунки тех, кто жил и работал здесь. Ведь фотографировать в осажденном городе с самого начала войны было категорически запрещено. Все фотоаппараты и радиоприемники по приказу городских властей необходимо было под угрозой наказания по законам военного времени сдать. Художник, академик архитектуры, А. С. Никольский, день за днем, «шаг за шагом», рисовал Эрмитаж. Благодаря рисункам А. С. Никольского, В. В. Милютиной, В. В. Кучумова, В. В. Пачулина, А. В. Каплуна родилась подлинная «видеолетопись» музейной жизни. Низкие своды, дрожащий свет, пустые подрамники, угрюмые фасады эрмитажных зданий, выбитые стекла великолепных окон… Такой с рисунков оживает блокадная хроника. Они находятся ныне в эрмитажных фондах рядом с шедеврами величайших мастеров графики. Зафиксировавшие вид залов в дни блокады и причиненные им разрушения, эти работы составили основу коллекции мемориального собрания Эрмитажа, посвященного Великой Отечественной войне. Они же – единственный случай в мировой юридической практике, когда рисунок, а не фото, признается доказательством преступления – стали и свидетельствами обвинения на Нюрнбергском процессе.
Ежедневная фиксация всего, что происходило с Эрмитажем и близлежащими историческими памятниками, началась страшной зимой 1942 г. Это неординарное решение, особенно в условиях военного времени, тем более – в блокадном городе, было принято в феврале руководством Ленинградского отделения Комитета по делам искусств – с подачи академика Орбели. Была создана группа из пяти художников, которым поручили запечатлеть «ранения Эрмитажа». Задание было таково: немедленно приступить к изображению: 1) разрушений зданий, причиненных бомбежками и артиллерийскими обстрелами, 2) уборки помещений силами оставшихся в Ленинграде сотрудников музея, 3) вида залов, уже приведенных в порядок после эвакуации экспонатов и ликвидации разрушений. Каждый из художников мог выбрать объект по своему желанию, любой материал – и выполнить работу в любом размере: от миниатюры до монументального. В группу были зачислены живописцы В. Н. Кучумов и В. В. Пакулин, график А. В. Каплун, А. С. Никольский и В. Н. Милютина[240].
Вот как В. Н. Милютина описывала свою «зимнюю практику»: «По утрам я стала выходить из дома, плотно запакованная во все шерстяное, что только нашлось: в стеганном ватнике и ватных же штанах, туго стянутая поясом. На ногах – валенки с теплыми стельками, на руках напульсники, а в руках – палка. Хоть и съедена ровно половина хлебного пайка и выпита кружка кипятка, походка была неуверенной. (Палка – она друг дистрофика!). За спиной рюкзак, в нем две фанерные “доски на рамках”, листы бумаги и кальки, коробочка с карандашами и кусочком сахара (на всякий случай…). Иду радостная – я иду рисовать! Зима подходит к концу. Должно стать легче жить. Только будут ли силы? Но ведь я иду рисовать, значит, будут. Подхожу к Литейному мосту. Нева! Сколько здесь женщин! Они сбрасывают снег через перила на лед. Подъезжают грузовики со снегом. По тротуарам на горбатой середине моста ползут одинокие фигуры, иногда они тащат санки.
Мост кончился. Набережная Невы. Летний сад. Он поредел (решетка цела, но нет “будочек”, в которых обычно зимуют статуи). Невыносимо хотелось есть… Как-то раз особенно щедрыми оказались матросы на Дворцовой набережной. Они кинули мне целую охапку душистых веток сосны. Весь путь домой я их грызла, дотла уничтожила и нежную кору и иглы