4. Но горе взыскующим умопостигаемой любви, так как они — не только на краю бездны, но уже мчатся в нее. Задача человека — искать целомудрия. И если он отрекается от брака, стремится к бесстрастию, а Бог пошлет умопостигаемую любовь небесного цвета, с великим страхом и противодействием, с молитвенным вопрошанием Господа принимать, дабы не быть жалким образом прельщенным.
Таким образом, аскетическое бесстрастие, безразличие в отношении пола есть неизменный идеал для всякого, желающего спастись и содействовать спасению вселенной, безразлично, пребывает ли он в девстве, в браке или во вдовстве. Умопостигаемая любовь не идеал, а подарок.
5. Для творчества великую помощь дает соединение в умопостигаемой любви лиц разного пола, и особенно для философского творчества. Ибо, хотя философия не свойственна женщине, но чисто мужественная философия может много не увидать. Здесь соединение в духе позволяет видеть невидимое иным путем, ибо смотрит на мир и воспринимает его целый человек.
Разумеется, эти мысли суть не описание нашего опыта, а выводы и потому в них выходит все, может быть, уж чересчур возвышенно.
Теперь скажу об А. В. В отношении его процесс „вхождения в сердце“ совершился вполне только минувшим летом. Самое замечательное в наших отношениях — это то, что вместо ревности, которая должна была бы быть, если бы любовь была хоть несколько с земным оттенком, между нами все увеличивается любовь, и притом все та же небесного цвета, словно переходя с Калерии. Если бы не было А. В., я с самого начала боялся бы близости с К. „Ну, мол, а вдруг, да страсть проснется“. Если бы не он, не было бы в наших отношениях с К. той ясности, несомненности, какие есть теперь. Мы не знали бы, что наша любовь может простираться и на вселенную, что она не должна ограничиваться двумя человеками.
И когда явился Сережа Скороходов и вошел духом в наш круг, он был удивлен чему-то совсем новому, что открылось перед ним, чему-то, противному всем „уставам естества“.
Еще относительно влияния друзей на мои занятия. А.В. помогал мне больше всего как критик: не забуду его замечаний о природе пространства, которые заставили меня углубить понимание пространства.
Калерия помогала, как я сказал, просто своим существованием, но не только этим — многие мысли я заимствовал у нее, относясь к ним, как к своим. Вообще, у нас один ум. И если у А. В. направление мыслей не совсем совпадает с моим — он более склонен к линии русских интуитивистов, которые считают себя продолжателями Платона и Аристотеля в философии, а я считаю более достойным продолжать Декарта и Лейбница, — однако через душу Калерии оба направления преломляются и идут по одной линии — православного духа».
Прерву письмо Олега, чтобы обратиться к пришвинскому дневнику, где он однажды, вскоре после нашей первой встречи, записывает: «Это мне сказала Валерия Дмитриевна в последнее наше свидание, но я настолько ее еще не замечал, что слова ее записал, как свои»{157}. Вероятно, и здесь проявилось универсальное, точно подмеченное Олегом начало мужского пути к пониманию существа мира — через женщину.
А Олег, между тем, продолжает:
«Первый раз, что я осознал, дал себе отчет в том, что внимание мое привлечено обаянием женственности, и что это допустимо, — это было после путешествия в Сергиево и встречи с иконой св. Софии. Когда мечта о св. Софии прошла через душу, и любовь к К., образ которой не окружен был тем ореолом, что св. София, я воспринял не как измену Премудрости Божьей, о которой говорит Соловьев, но как обогащение.
И так же понимает К. любовь ко мне после А. В. как обогащение.
Именно таково свойство христианской любви. Для буддиста любовь Христова к Иоанну, к Лазарю, к ученикам — измена вселенской любви. Но христианин видит в ней избыток любви, безмерное обогащение любви Христовой. И как мы ни малы, но наш опыт раскрыл сам, в каком роде, какого цвета — небесная любовь.
Однажды К. написала мне: „Бог любит не всех одинаково, но каждого больше“. Это — откровение о тайне личности.
Не раз я удивлялся Промыслу Божьему, собравшему нас именно около вас. Ведь с пустынниками нельзя говорить о тех вещах, которые я изложил, да и вообще не знаю, с кем можно. И как ни отрывочны и неполны эти заметки, я, однако, решаюсь передать их вам».
Читая в 1940 году это письмо Олега, Пришвин записывает: «Бог любит не всех одинаково, но каждого больше (Слова Валерии). Вот чудесно-то!»{158}
Сквозь эту мысль, высказанную мной когда-то «по вдохновению», писатель с этих пор будет рассматривать действительность, в разные годы по разным поводам возвращаясь к ней в дневнике: «Существует и должна существовать для каждого тайна тайн, которую он открывать не может. Вот эта-то тайна образует из хаоса всех людей — каждого из нас, хранящего эту тайну… Но ведь Христос нас спас. Вы это чувствовали хоть раз в жизни? Если он нас спас, тогда надо верить и жить верой и любовью. И вот это состояние души остается тайной каждого, образующее его личность»; «Итак все великое — в исторических лицах, например, Наполеон… есть как бы имя тому, что делается всеми. Но что же есть не все, а я, единственное мое я, какое не было на свете и не будет? Это я, эта личность есть не что иное, как явление Бога в каждом из нас. Бог есть любовь, Бог любит всех, но каждого больше: вот это „больше“ и чувствуется нами как „я“, это и есть личность, и есть Богочеловек»{159}.
Так передается «тайна личности» от человека к человеку. Той девушки и того юноши нет уже на свете. Никто не помнит о них. Но художник, впитав промелькнувшие жизни, понесет их в себе. Он воскресит их в завершенности сотворенной им формы, даст им новую жизнь и вольет вместе с собой в общий поток жизнетворчества.
Вернемся снова к письмам и запискам Олега тех далеких лет, которые как бы являются продолжением друг друга.
Если в письме к Ляле, с которой Олег еще не решается иметь полной простоты, он сдержан, если вольная запись для себя — почти поэма, то в письме к старшему наставнику Олег старается втиснуть свою стремительную и свободную мысль в рамки, как бы схематизируя живую жизнь — недаром именно эта часть письма входит почти без изменений в текст его философской работы.
Вот что в связи с этим вспоминается мне: очарованная поэзией этих схем жизни, с головой утонувшая в них, я тем не менее и тогда с женской проницательностью улавливала в них нечто, от чего с болью отворачивалась, стараясь не анализировать, не замечать. Это «нечто» был чисто мужской творческий эгоизм (назовем его условно так) растущего сознания одаренного художника. Он был неизбежен в художнике, пока тот не созреет в полного человека, к чему и пришел Олег в конце своей жизни. А сейчас это была неизбежная нехватка сил на внимание к любимому человеку, из которого Олег творил образ своей мечты.
«Будь святой. Нет для тебя достойной одежды на земле, кроме иноческой мантии». Мантию, тем не менее, надо было видеть Олегу на ее плечах. Мудрой, прекрасной, царственной Варварой или Екатериной — не менее, такой хотел он видеть девушку, которую в тайне сердца полюбил.
К чему же эта любовь здесь, на земле, призывала его и обязывала? Ни к чему! Олег переживал ее в те первые годы лишь как материал для создания философской работы — эстетической картины своего видения Вселенной. Это он понял впоследствии сам.
Зимой 1926 года в Москве Олег пишет мне свое следующее письмо, посвященное житию преподобного Авраамия, день памяти которого приходится на день моего рождения. Для спасения своей племянницы Марии, ставшей блудницей в Александрии, Авраамий принимает неузнаваемо-светский вид, становится одним из ее «искателей», а оставшись с ней вдвоем, открывается ей; она раскаивается, и оба возвращаются в пустыню, где завершают свой подвиг спасения. Олег пишет:
«Житие очень поучительно… допустима хитрость в спасении самого различного рода (старый вопрос мистиков и святых: может ли Бог хитрить); допустим с целью спасения даже маскарад, т. е. прямая ложь; допустимо с целью спасения „мясо ясти благословенныя ради цели“. Итак, допустим целый ряд хитростей, но особенных — хитростей художественных, творческих, великолепная философия, доброзрачный храм, высокая воинская шапка. Апофеоз: принятие на себя чужого греха (не про нас писано). Слово „хитрость“ режет ухо. Это ничего. Ревность Божия восхитительна, ярость Его возбуждает в нас огонь любви. Хитрость Софии — эпитетов не хватает!»
Много лет я не прикасалась к этим письмам, но теперь решилась их перечитать. И снова, как всегда, глубокая скорбь наполнила душу: не сумела прожить свою единственную жизнь! Я не могла ни читать, ни думать — бросилась в сон, как в забвенье, и утром проснулась с новым чувством: впервые я почувствовала смысл того, что записывает в дневнике Пришвин при последнем чтении в 1953 году незадолго до смерти (и в который раз!) писем Олега: «Читаю замечательные письма Олега и еще больше сознаю понятый путем личного опыта облик Ляли»; «Как много в этом смысла: оправдать! Положу все на это и Лялю свою оправдаю»{160}. И я смогла писать дальше о том, как все было.
Итак, наступил год моего короткого счастья.
Можно ли такое чувство назвать любовью? Мы были на том подъеме молодых сил, который не оставлял даже места сомнению. Не было у нас тогда в душе границы между личным и общим, но не так, чтобы мир обеднел и поблек — нет, он весь был как наша собственная душа. Я видела однажды старинную картину, возможно, то была икона, изображавшая душу, как неиссякаемый сосуд, причем вода переливалась через его край, а чаша наполнялась льющимся в нее сверху потоком. «Неупиваемая чаша» запомнилась мне славянская надпись под ней.