Невидимый град — страница 63 из 99

одружества. Разговор у монахов был недолог, после чего о. Даниил сделал нам издали знак рукой, и я пошла, робея, через всю поляну, долго, казалось мне, шла под внимательными молчаливо устремленными на меня глазами. Олег следовал за мной на расстоянии.

О. Савватий походил с первого взгляда на большого деда-пасечника в своей холщовой домотканой рубахе и таких же штанах, очень старых, заплата к заплате, но к празднику свежевымытых. На ногах у него были русские лапти и онучи. Он благословил меня по уставному чину, вместо приветствия. Вижу его добрые и строгие глаза, обращенные прямо на меня.

— А спать тебя мы положим в коЛидоре, — сказал он мне. — Не боишься?

— Я ничего не боюсь, — с поспешностью ответила я и, смутившись, осеклась. Серьезные глаза продолжали меня дружелюбно рассматривать.

— Неуж-ли? — уронил как бы про себя о. Савватий. Я молчала. — Помоги тебе Бог! — прибавил он с сочувствием и, как мне показалось, сожалением в голосе.

«О чем это он?» — смутно мелькнуло у меня в голове. Но что-то перебило мысль, и мне не хотелось к ней, тревожной, возвращаться, так прекрасно было все сейчас вокруг.

Подкрепившись принесенными с собой кукурузными лепешками и водой из медовеевского родничка, мы поспешили в храм, где уже начиналась длинная троицкая всенощная. Вся келья, вдвое больше обычной, была устлана свежей травой. Я стала позади монахов, сбившихся тесной толпой, кто — в крестьянской одежде, подобно о. Савватию, кто — в ветхом подряснике. Никаких привычных признаков храма в келье не было: ни иконостаса, отделяющего алтарь, ни икон, ни лампад перед ними. Но, тем не менее, это был храм, так как в восточной части кельи стоял грубо вытесанный топором престол, покрытый антиминсом, и на нем несколько икон. Перед иконами горели толстые самодельные свечи: аромат чистого воска смешивался с запахом чистой травы у нас под ногами. Цветов не было. Только у одного монаха я заметила в руках небольшой букет, и этим монах выделялся в обшей толпе.

Молящиеся теснились в западной части храма, и воображаемая линия иконостаса четко отделяла их от алтаря, где свободно двигался, совершая службу, о. Савватий. Он «выходил» из алтаря и снова «входил» воображаемыми дверьми. Единственной реальной осязаемой деталью была поверх его холщовой заплатанной одежды старая парчовая риза, вероятно, служившая здесь в горах давным-давно. Из-под нее трогательно выглядывали его ноги в лаптях и онучах, аккуратно перекрещенных веревочками. На груди висел деревянный священнический крест. Светлое широкое лицо простого русского крестьянина, ничем не прикрытые русые с сильной проседью волосы. Тихие возгласы; в ответ на них тихое пенье молящихся — все мы, присутствующие, были хором.

Глубокой ночью кончилась длинная служба. Монахи улеглись отдыхать тут же в храме на траву. О. Даниил принес мне охапку сена, и я легла на наружном помосте — «колидоре». Ночи на юге, сменяя жаркий день, в горах бывают часто холодными. Но я мгновенно провалилась в сон после утомительного дня. Среди ночи я проснулась вся в поту и от непонятного ощущения тяжести на теле. Оглядевшись, я обнаружила на себе гору разнообразной одежды, лежавшей бесконечными одеялами и на мне, и вокруг меня, наподобие бортов лодки. Оказалось, отцы, лица которых я не посмела рассмотреть, имена — не успела запомнить, беспокоились обо мне, и ночью каждый, конечно, не сговариваясь, выходил и тихо, в темноте, наощупь прикрывал меня своей верхней одеждой.

Я вспомнила предостерегающие слова о. Савватия и его, как мне показалось, соболезнующее лицо: «Чего он боится для меня?» — подумала я, и, не обнаружив в себе и признака тревоги или сомненья, тут же снова беззаботно уснула.

Было совсем светло, когда меня разбудил о. Даниил: начиналась литургия. Все исповедались и причастились из самодельной деревянной чаши о. Савватия. Я подошла к ней последняя. Старик ласково благословил меня и простился со мною. Больше я его никогда не видела. Через год он прислал мне в Москву с Олегом подарок: ложку своей работы, покрытую резьбой. А еще через год я узнала, что он не пришел в Медовеевку на Пасху. Отцы тут же поспешили его проведать и нашли о. Савватия лежащим в полном облачении на койке со скрещенными руками. Он давно уже скончался. Его похоронили, по обычаю, возле опустевшей навсегда кельи. Занять ее уже никому не пришлось.

После службы мы сидели с Олегом на краю поляны, ожидая о. Даниила, беседовавшего и прощавшегося с друзьями. Монахи расходились и, поравнявшись с нами, молча кланялись в пояс. Никто не любопытствовал и не разглядывал нас. Только один молодой высокий монах, проходя мимо, бросил вопросительный взгляд, и у меня навсегда осталось об этом взгляде воспоминание как бы огненного прикосновения. Монах шел быстрым летящим шагом, и чувствовалась в этом человеке сила.

— О нем отцы говорят, что это большой подвижник и одаренный человек. Это настоящий монах, — сказал мне Олег.

— А тебе не показалось, что он подозрительно отнесся к нам?

— Он стоит один перед Богом, — задумчиво ответил мне Олег, — ему не нужен никто из человеков для творчества. Ты видишь, какой он… огненный?

— Какой в нем огонь? — возразила я. — Ты же понимаешь, это он на нас направил свой огонь. Отчего же о. Даниил и даже о. Савватий нам доверяют?

Подошел о. Даниил и сказал, что перед уходом мы должны навестить его друга о. Симона, живущего тут же на Медовеевской поляне. Я заметила этого монаха еще в храме: это был тот, что один стоял с цветами в руке. Высокий, узкоплечий, измученный малярией, почти прозрачный, но еще нестарый человек с выражением лица мечтательным и кротким. Жить одному суровой жизнью отшельника ему было нелегко.

Мы разложили костер, вскипятили мятного чайку и сварили мамалыгу. Ложка постного масла в общий котел, принесенного заботливым о. Даниилом в бутылке, была праздничным украшением трапезы для о. Симона. Еще мы принесли ему в подарок сотового меда. О. Симон сочувственно и радостно принимал наши с Олегом откровенности и признания, от него веяло восторженностью, не вполне «приличной» монаху. Даже келья его отличалась ото всех виденных мною особой чистотой, и воздух в ней был свежий и ароматный, и единственная икона в ней — Иверской Божьей Матери стояла украшенная цветами.

Беседа затянулась. Пришлось заночевать. Утром мы отправились в обратный путь, и о. Симон долго стоял на пороге своего дома, махая нам слабой и тонкой рукой, пока мы не скрылись в густых зарослях. В полдень мы сделали привал у ручья. Я лежала на спине, глядя на плотные облака, изредка кораблями проплывающие по ровному густо-синему небу; они предвещали устойчивую погоду. Я думала только об одном: как сделать, чтоб это осталось со мною навеки? Ничего иного от жизни я не желала.


Когда мы пришли на свою поляну, к нам бросился как к избавителям Александр Васильевич. Он даже спал с лица за двое суток нашего отсутствия. Наш расчет на его отдых не оправдался. Оказалось, одиночество в горах с непривычки было труднее, чем если бы он совершил с нами утомительный путь: на него напало известное у монахов беспричинное «страхование». Спасаясь от душевного смятения, Александр Васильевич пытался заснуть, но напрасно: ночью к келье подошло огромное стадо зверей, оказавшихся дикими кабанами. Они перерыли и уничтожили огород о. Даниила.

Александр Васильевич уехал. Мой отпуск тоже окончился, и я каждый день отгоняла мысль о службе, с которой меня уволят за самовольный прогул. Вспоминалась больная мать, вспоминался грустный Николай Николаевич. Но все это казалось как бы сном перед действительностью моей настоящей жизни, от которой я не находила в себе сил оторваться. К тому же о. Даниил ни разу не выказал и тени утомления от непривычной «семейной» жизни, столь неожиданно свалившейся на него волею фантастического ученика и послушника. В заботах гостеприимного хозяина и внимательного отца было столько благородного такта, что я откладывала со дня на день свой отъезд. Так я пряталась от жизни с головой в нашу зеленую чашу.

К тому же необходимо было еще совершить экспедицию на вершину Ачиш-Хо, перед лицом которой проходила наша жизнь. Эта вершина всегда была с нами — то розовая, то золотая, то, как сплошной черный горб, она вздымалась на фоне неба, полном ночами частых звезд.

Мы вышли в предрассветной сырости и холодном тумане. Поднимались весь день. К ночи были у пастушьего балагана на границе ледников. Ночь упала быстро, безлунная. Звездное небо дрожало над самыми нашими головами. По горизонту на северо-востоке его обрезала сплошная черная зубчатая кайма — это был горный хребет центрального Кавказа.

Нас окружала непривычная тишина: голоса животных и птиц не доносились из лесов, оставшихся глубоко под нами. Становилось холодно; резкий ветер гулял по вершинам. Мы укрылись с подветренной стороны шалаша и, усевшись тесно на отвесном краю обрыва, ведущего уступами в пропасть, пели акафист Божьей Матери: «Радуйся, ею же радость воссияет, Радуйся, ею же клятва исчезнет, Радуйся, падшего Адама воззвание, Радуйся, слез Евиных избавление, Радуйся, высото, неудобовосходимая человеческими помыслы, Радуйся, глубино, неудобозримая и ангельскима очима…»

Кое-как продремав, подобно птицам, темные ночные часы, на рассвете мы стали подыматься по леднику к вершине. О. Даниил следил за каждым моим шагом, учил, как ступать, как помогать себе палкой. Олег и он шли за мной, и, если бы не они, я не раз рисковала свалиться в пропасть. Утомление нарастало. Были минуты, когда казалось, сил уже нет, чтоб сделать один только следующий шаг. О. Даниил посмеивался, подбодрял и говорил мне:

— Вот увидишь, перейдем одну черту — и сразу все силы вернутся. Ты только потерпи! Истинно говорю — вернутся!

И действительно, такая невидимая черта существует на подъеме. Как только мы ее перешагнули — усталость миновала, и можно было, казалось, начинать снова путь. Альпинисты знают, конечно, этот нехитрый секрет восхождения, все стали у нас спортсменами, и этим наблюдением теперь никого не удивишь. Но оно дорого мне по воспоминаниям, и я записываю его для себя — многое, наверное, я здесь записываю только для себя, и пусть меня извинит и поймет будущий читатель.