Мог бы приехать в Геленджик, настояв на своей воле, уломав о. Даниила. Но надо же когда-нибудь поверить, что через старца говорит Господь. Как ехать без его „Бог благословит“? И потому, несмотря на скорбь, решительно не могу поехать. И теперь мерилом воли Божьей остается мамина и твоя воля. Наперед покоряюсь.
Да, ты пишешь, что почувствовала, что и ты и любимые смертны. Но что же переживаю я! Ночь прошла, начался другой день. Ляля! мне было бы легче, если бы ты умерла, не написав мне того письма из Москвы. Тот камень духовный, в котором мне и сомневаться не приходило в голову, вдруг заколебался.
Вот когда узнал я недостоверность всего нового и удивительного, что открывалось нам в Царстве Небесном. Все, как подрезано. Только Господь и Крест — недвижны.
Ляля, веришь ли моей искренности? Я сейчас как человек, душу которого пронзили и оружие оставили в ране. Ты требуешь, чтобы я не говорил тебе об этом, но я день и ночь не думаю ни о чем другом. Я потерял уверенность во всем… Да, было совершено дело страшного риска: я утвердил свою веру, упование, знание, самого себя — не на одном Господе, но еще и на человеке. Не на праведности, даже не на любви, а лишь на мысли: на сердце его. И эта опора подалась.
Это самая страшная скорбь, какую я помню, это первая скорбь. Сейчас я очень беспомощен — повис в воздухе. Слова не имеют силы передать то, что я чувствую.
Впереди повисла черная завеса. Совсем не знаю, что будет. Не в вещественном смысле — это пустяки, в духовном. Как думать, как чувствовать, как жить?
Суббота. 30-го. Мысли по пути на мельницу. Если бы ты стала женой человека — пустое. Но когда ты свое девство объявляешь человеческой ошибкой, лишь использованное Богом во благо — это клевета на Господа. Это ложь о Боге.
Ты дерзнула отвергнуть данное тебе Господом имя девы…».
Здесь Олег преувеличил: я лишь усомнилась в правильности резкого шага ухода от Николая Николаевича…
«За эти сутки не было ни секунды, что не думал бы о тебе. Меч остается в ране. Все умерло: и лес, и водопады, и скалы, и вся вселенная.
Не знаю, как смотреть на мир. Он весь переменился, учиться ли видеть его без тебя — это равносильно тому, чтобы вновь родиться, т. е. не возродиться, а просто невеждой войти в неведомый мир (но воли к этому нет), или, может быть, вещи опять станут на свои места? Нет, простое заверение не поставит их назад{178}.
Не осуждай, Ляля, постарайся понять, ты ведь считаешь, что знаешь меня, и я так до последнего времени думал, а вот ты запнулась.
Бог, который мог сотворить тебя, мог создать такого человека, конечно, силен будет и заступить в душе моей место этого человека… Нет, и это невозможно.
Но пока ты не отречешься от еретического мнения, что брак может быть послушанием и жертвой (здесь настроение в корне антихристианское), что девство, при каких бы то ни было обстоятельствах, может быть своеволием, не хочу тебя ни в этой жизни, ни в будущей, хотя не мыслю ни первой, ни, тем более, последней без тебя.
Дописываю 31-го. Не было случая отправить письмо. Сам пошел бы для этого, но не имел возможности. Завтра отправляю с риском, что письмо не застанет тебя в Ессентуках.
Тебе легче настоять перед мамой, чем мне перед о. Д. Иноку мчаться к возлюбленной для о. Д. все же странно, как он ни расположен к тебе. Он сказал: „Вот посмотришь, приедет!“ Но я не надеюсь. А тебе ехать ко мне в глазах мамы вполне естественно.
Господь с тобою. Целую тебя. Лель.
В какой мере твое имя обитает в моем сердце в духовном значении этого слова, знает Бог. Но что твое вечное имя, твое девство самым физическим образом обитает в моем физическом сердце, это я знаю хорошо по той реакции, которой оно отвечает на всякое действительное и воображаемое опасение за него, вообще за тебя.
Что же мне делать, что у меня такая мнительность… такой уж я глупый.
Думал, кто я такой, что смею обличать тебя? Попробовал вычесть у себя то, что получил через тебя, через о. Д. и других… и стало страшно.
Но не о грехах обличаю, а об ереси, а это — долг каждого христианина.
Не могу ни думать, ни заниматься, пока не получу твоего ответа, так как временно не существую. Не знаю, как быть далее, с тобою в сердце или без тебя, и в некоем новом неведомом образе бытия непредставимом. Лишь на Господа надежда, что Он укажет. Но хочется верить, что это не понадобится…
Никогда не думал, что настоящую скорбь познаю через тебя и за тебя. Ляля, если ты считаешь полезным и нужным приехать, то, может быть, мама согласится на то, чтобы ты не обитала долго в этих местах, может быть, вредных для склонных к малярии, но мы могли бы совершить легкое путешествие пешком, например, на Красную Поляну. На это пошла бы какая-нибудь неделя, а в пути и на ночевках было бы достаточно времени поговорить».
«2 августа 1927 г. Вчера отправил тебе и маме по письму. Первая волна скорби, печали, возмущения, сочувствия прошла, и захотелось лучше понять тебя.
Догадки таковы. Если бы ты покинула его ради того, чтобы уйти в пустыню, в затвор, как те подвижницы, о которых мы знаем из житий, мук бы не было.
Но ты ушла от него в „зеленую чашу“, где радость о любимых. Ты ушла вообще не к одной скорби, но и к радости. И он знал это, и прощал, и готов был даже трудиться, медленно умирая в одиночестве ради того, чтобы ты где-то за тысячи верст от него радовалась. Он готов был никогда тебя не видать, чтобы ты жила где-то вдали в своей радости, какова бы она ни была.
Эта жертвенность, красота медленного умирания стоит перед тобой, ты спрашиваешь: „А что же сделала я?“ Но жертва эта, как она ни высока, — вне Церкви, и только потому она способна возбуждать в тебе твои муки, кои — от лукавого.
Ты посмела думать, что брак может быть послушанием, налагаемым Церковью, — „повелением церкви“ (т. е. Божьим), вопреки прямому вопрошанию Церкви о свободном согласии. Будучи со стороны Церкви налагаемым послушанием, он, очевидно, с твоей стороны имел бы характер жертвы ради любимого (неоднократно повторенная тобою еретическая мысль, между прочим, и в письме к Сереже Скороходову: „Чтоб облегчить борьбу любимому, я пошла бы и на брак“. Пусть эти слова в прошлом, но ты только что подтвердила их).
Пока эта ересь не исторгнется из сердца, твои страдания не будут для тебя дверями в Царство Небесное. Ты не виновата, что тот человек не пришел сам к Царству Небесному и небесной неумирающей любви, что он медленно умер: нет вины у тебя перед Богом в том, что ты приписала Ему ложные веления, что впала в подлинную ересь. Обличаю тебя, как судья, притом не знающий никаких „смягчающих вину обстоятельств“, не желающий слышать никаких оправданий, и, вместе с тем, жду твоего ответа с большим трепетом, чем подсудимый. Ты понимаешь, что ревности во мне нет, кроме ревности за Христа. Люби, кого хочешь: я только радуюсь созерцанию этого образа любви Христовой в человеке.
Велик смысл учения о творении из ничего — девственном творчестве, в отличие от рождения мира у язычников (гностиков, индусов, египтян, персов). Томление, умирание в жертве, отречение от девства ради спасения кого-то — все это из арсенала гностических ощущений, все это ложь, вызывающая гнев Божий.
О возможности твоего приезда. Как он ни желателен мне, обдумай внимательно страхи твоей мамы. Кто знает, может быть, она и права, хотя никаких оснований к тому нет. Пишу это с болью, так как повидаться будто нужно. Но, может быть, нам нужно преодолеть эту новую преграду на пути (твою ошибку мысли, прямо скажу — ересь, в коей и я косвенно повинен) порознь, хотя это тяжело. Да удастся ли вообще преодолеть!
Пишу об этом потому, что попросту не могу взять перед мамой ответственность за твое здоровье — мы ведь все под Богом ходим, хотя, по-видимому, климат у нас хороший, и опасности лихорадки нет. Подумай, посоветуйся и решай. Не видать тебя для меня скорбь великая, но я ведь готовлюсь к возможности не видать тебя ни в этом веке, ни в будущем, и потому должен найти силы перенести это временное расставание. А все-таки как хорошо было бы, если бы ты приехала хоть на день!
Напиши скорей. Если будешь в Геленджике (туда, как и писал, решительно не могу приехать сейчас), сообщи свой адрес, тогда к вам заедет Марина, покажет написанные на моем хуторе этюды и расскажет о нашем житье.
Да просветит Господь сердце твое и ум твой и вернет тебя к себе, любимая детка. Прости. Лель».
«14 августа 1927 г. Милая Ляля, твое письмо — ответ на два обличительных послания — меня обрадовало. Но оно не совсем поставило точку на всей этой истории, и потому, хотя это и неприятно, я еще раз об этом потолкую.
Вспомни, что ты написала в упоминаемом письме: „Уверена, что Церковь при всех бывших обстоятельствах не позволила бы мне от него уйти и повелела бы быть его женой“. Все это было еще подчеркнуто. Дальше ты писала: „Но я поступила беззаконно, хотя в тот момент по совести. Буду надеяться, что даже неверные поступки, совершенные по вере, Господь, по милости своей, использует во благо“.
Еще ты писала (в своем злополучном письме): „Вчера похоронила. Совесть мучит, но все в руках Бога. Многое переоцениваю и вижу заблуждения. Ты ничего не знал и молчи“. Вот это было падение, о нем-то я и писал, а ты опять на старое поворачиваешь. Ты все стараешься мне объяснить, „как полагала ты возможность брака без твоего в нем участия“, и думаешь, что я за это тебя сужу. Да хоть бы ты просто по страсти собралась замуж, ну, что же, поскорблю о том вместе с тобой, сердце сожмется жалостью и любовью, а душа скажет: „Все давно Господь забыл“ — и только! Тут и объяснять нечего.
Но то, как ты в 1927 году, уже прощенная, уже внутренне инокиня, могла мучиться совестью, что оставила человека, и думать, что твое иночество — своеволие, а брак был бы заповедью Божьей!
Ну и довольно об этом. Что же касается до былой мысли о возможности девства в браке, то она, конечно, неверна, она неправославна. Я верю, что ты не участвовала сама в грехе, и очень хорошо понимаю это, но мысль твоя могла родиться именно в том состоянии транса, в котором ты была. Выход всегда есть: ты ведь нашла его! Но тот транс был явным влиянием Сатаны. Он имеет доступ в твое сердце через одну дверь.