Невидимый — страница 12 из 85

Однажды, дождливым днем, сидели мы в пивной, которую выбрали «Иксы»; пиво там пили, сидя под фотографиями футболистов и прочих спортивных звезд; пивная была набита битком, хмельные голоса сливались в невообразимый гвалт. Никогда не казался я сам себе смешнее, чем в этой совершенно чуждой мне компании. Но в таком шуме чувствуешь себя примерно так же, как на необитаемом острове, можно делиться с собеседником самой страшной тайной с таким же успехом, как в дремучем лесу — даже отзвук сказанного не достигнет слуха непосвященного.

Во время войны Феликс провел несколько недель в армии и страшно гордился этим, а Макс этой весной прошел призывную комиссию. Феликс начал с шуток по поводу предстоящей военной карьеры брата и пустился ошеломлять Соню пошлыми солдатскими анекдотами, убогими историйками, какие все еще дюжинами рассказывают за пивом и трубкой. Мы сидели, сдвинув головы, — иначе ничего бы не расслышали, — и я делал вид, будто солдатские побасенки Феликса меня необычайно интересуют. Не знаю уж почему, только братья, видно, объяснили себе этот мой мнимый интерес тем, что я вовсе не был на войне, что я — из тех, кто, как тогда выражались, «окопался в тылу». Мысль эта пришлась по вкусу Феликсу, и он решил нанести удар вслепую. А во мне скопилось уже столько горечи, что выступление мое в тот вечер получилось почти театральным. Ну, ничего — тем сильнее оно подействовало. Под шуточки Феликса, допытывавшегося, какие такие мои болезни спасли меня от окопов, я расстегнул левый манжет, не торопясь засучил рукав и показал два шрама на предплечье.

— Что это? — недоуменно пролепетал Феликс.

— Так, пустяки, — ответил я с улыбкой. — Просто памятка от двух шрапнельных осколков.

Это было глупо до крайности, но — подействовало. Соня, которой я никогда и словом не упоминал о том, что побывал на войне, так и ахнула. И забросала меня нетерпеливыми вопросами. Она была из тех девушек, которые переживают боль мужчины чуть ли не как половой акт. Я отвечал скупо, словно нехотя, с той самой улыбкой, которая кажется прекрасной.

— Где я служил? Да в артиллерии.

— Э, пушкари! — Феликс попытался сбить мой повышающийся курс. — Им-то не так доставалось. А я вот — пехота, царица полей!

Я не возразил ни словом.

— Где же вы получили эти раны? — недоверчиво спросил он. — В самом деле на фронте?

Соня глянула на него нахмурившись.

— Да, — просто ответил я, — в самом деле на фронте. Еще у меня прострелена нога, а на спине шрамы от камней, величиной с лесной орех, седьмая Сочская, знаете? Тальяменто. Меня унесли с батареи с сотрясением мозга — разрыв тяжелого снаряда.

— И у вас есть награды? — полюбопытствовала Соня.

Я перечислил их.

— Все эти signa laudis[4] привязывали после войны к собачьим хвостам, — презрительно заметил Феликс.

— Вы правы, — отозвался я. — Я поступил точно так же.

Макс понял, что пора выручать брата.

— Странно, — ехидно вставил он, — как это вы ухитрились заполучить все эти раны.

Я со скромным видом объяснил, что под Монте Граппо от всей моей батареи осталось одно орудие и четыре человека прислуги, а под Санто Микаэле мы, под градом снарядов, вели огонь тридцать шесть часов без передышки. Рассказывал о днях, проведенных на наблюдательном пункте в пехотных окопах, о налетах огромных черных птиц, несущих смерть — итальянских бомбардировщиков, об усеянных трупами горных дорогах, по которым мы отступали, о страшном разгроме на Пьяве[5].

Соня задумчиво опиралась подбородком на стол, рука ее теребила скатерть — так, чтобы все время касаться меня. Я знал, что эти прикосновения не случайны. Ну, сказал я себе, теперь или никогда. Я понял: наступил решающий момент.


На следующий день уже я не явился на свидание. Назавтра же Соня позвонила мне на фабрику. Я отвечал уклончиво: много работы, я устал…

— Но сегодня-то вы придете, — с какой-то робостью предположила она.

Я поколебался — совсем чуть-чуть, но эта пауза должна была дать ей понять, что я и сегодня приходить не собирался. В конце концов я сказал, что так и быть, приду, но она потребовала, чтоб я пришел не так, как я сейчас об этом сказал, а иначе. Я сделал вид, будто не понимаю. Соня понизила голос и застенчиво прошептала в трубку, что ей не хочется, чтоб я приходил неохотно.

— Господи, Соня! (Я впервые назвал ее просто по имени.) С вами мне всегда приятно встречаться!

— Да, да, — она топнула с досады, — и все-таки что-то такое случилось, отчего вам, кажется, не хочется приходить!

— Да нет, право, ничего такого нет, — ответил я тоном, каким отделываются от чересчур назойливых детей.

В трубке помолчали, потом — еле слышный шепот:

— А может… может, это из-за мальчиков?..

Теперь уж я выдержал паузу побольше.

— Да нет… — мой тон был довольно неубедительным, — этого нельзя сказать…

— Хотите, я приду сегодня без них? — сладким голоском пропела Соня.

Что ж, как ей угодно, хочет — пусть приходит одна, хочет с мальчиками, пусть и их приводит, мне это, в общем, безразлично.

— Лицемер! — вскричала она. — Это нечестно! Вы говорите не то, что думаете.

— Что вы имеете в виду?

Но Соня ничего больше не желала слушать.

— Значит, сегодня — наверняка, как всегда, в шесть! В шесть, и я приду одна, и точка!

Когда мы встретились, Соня ужасно смущалась. Она уже отвыкла быть со мной без свидетелей. Она краснела и хмурилась. Это могло быть и добрым и недобрым знаком. Она просила меня рассказать про войну.

— В прошлый раз там было так шумно, и потом — эти дураки мальчишки!

Но я рассказывать о войне не хотел.

— Понимаете, — сказал я, — это ведь только дети хвастают своим геройством. Вы любите вспоминать о страшном? Вот видите — я тоже не люблю. Война отвратительна. Лучше об этом не говорить. И по меньшей мере неделикатно радоваться тому, что ты вот жив, в то время как старые твои товарищи гниют на всех полях сражений Европы. Вы ведь не любительница жестоких сенсаций? О войне любят говорить только те, кто не знал ее по-настоящему.

Затем, с грустной улыбкой, я стал описывать, как я, в своем покрытом славой офицерском мундире, замерзал в нетопленной студенческой комнатушке и протирал локти этого мундира об стол, а спину — об скамьи аудитории, хотя на мундире моем еще не стерлись ржавые кровяные пятна.

— Жизнь обыденна, — так я закончил. — Это только писатели романов изображают ее некоей патетической комедией. А смерть всегда только печальна.

Соня шла рядом со мной притихшая, слегка потупив голову. Потом вдруг спросила, что я против нее имею. Она уверена, мне что-то в ней не нравится. Не могу ли я сказать — что?

Да, могу, если она хочет. И я сказал ей самым легким тоном, что она еще ребенок, хотя другие в ее возрасте уже становятся женщинами. Я заметил ей, что одно дело смех, а другое — насмешка и что девушке тоже надо иметь характер.

— Разве я бесхарактерная? — удивилась она.

— О, конечно, нет, — просто вы не всегда тактичны. Но вы спросили меня, вот я и отвечаю.

Все свое недовольство она свалила на отсутствующих.

— Это все мальчики. Настраивают меня против вас. Но с ними так весело! Только, пожалуйста, не думайте, что я их люблю.

Теперь я мог бы спросить, а кого же она любит? И я знал, что она ответила бы. Но я не спросил. Я был не мальчик, чтоб упиваться словами. Я прекрасно видел, чего я в эту минуту добился, и этого было мне достаточно. Соня — как малое дитя. Ей хотелось каяться. Я вполне понимал, насколько опасно было для меня ее слишком уж глубокое смирение. Она заявила, что игра в поцелуи ей не нравится. Но ведь с ними играл и старый пан Фюрст! В этом ведь нет ничего дурного!

Каков папаша! И я подумал, что Соня — не в лучших руках. А вслух сказал, что, конечно же, ничего дурного в этой игре нет.

— Какой вы хороший! — Она так и ластилась ко мне, чтоб вознаградить за все, чего я был лишен в последние дни. Даже руку мне погладила.

— Вовсе я не хороший, — серьезным тоном возразил я. — Ни капельки не хороший. Я бы тоже играл в поцелуи, если б знал, что выиграю. Мне тоже порой хочется сделать что-нибудь такое, что не полагается, но я человек суровый, потому что жизнь моя была трудной, и я робок, потому что мне никогда ничего не давалось даром. Я не сержусь на тех, кто улыбается, только мне хотелось бы, чтоб меня извиняли, если я не в состоянии шагать в ногу с прочими.

Это ее тронуло. Она сказала, что ужасно хотела бы доставить мне радость. Сказала, что никогда больше не возьмет с собой мальчиков, если мне так больше по душе. Этого я, конечно, не мог от нее требовать. И стал уверять ее, что был бы сильно недоволен собой, если б она ради меня сделала то, что потом было бы ей неприятно. Тогда она захотела узнать, что я на самом деле думаю об этих ребятах. Я, разумеется, принялся расхваливать их.

— Славные мальчики — но всего лишь мальчики. И вы не должны удивляться, что они пробавляются все одними и теми же истрепанными шутками.

Тут я галантно спросил, всегда ли она столь терпеливо выносит их. Краснея, она отвечала, что часто они просто невыносимы, а в общем-то ничего ребята.

Я понял, что этак я ничего не достигну. Тогда я вынул из кармана клочок бумаги и написал: «Х + Х = 2Х = 0»

— Взгляните — вот их уравнение.

Она рассмеялась вместе со мной. Кивнула, радостно соглашаясь. Потом с запинкой попросила еще раз показать ей мои шрамы. Я с улыбкой исполнил ее желание. Она надавила пальчиком на один из шрамов и спросила — больно ли еще. Я взял ее руку и несильно сжал. Она вскрикнула.

— Видите, — сказал я. — Вам куда больнее, чем мне.

Право, Соня вела себя как влюбленная.

На другой день она пришла вместе с Фюрстами, но все время обрывала их, насмехалась над ними, всячески выказывая им свое нерасположение — короче, привела она их только для того, чтоб принести в жертву мне. Такой оборот дел юнцы принимали с довольно глупым видом. Я, естественно, ковал железо, пока горячо. С побежденными старался обращаться по-рыцарски. В конце концов все равно моя победа была полной. Соня попросила меня пройти немного вперед и не оглядываться, и когда я уже было подумал, что дело начинает оборачиваться не в мою пользу, она догнала меня и со смехом уцепилась за мой локоть. На мой удивленный вопрос она ответила, что