ы я ни делал — ел, работал, ложился спать. Не то, чтобы оно было уже забыто. Никогда, никогда не забыть мне его! Но теперь призраки поднялись из могил. Последние несколько лет моей жизни встали перед моим внутренним взором.
Не знаю, когда мне, собственно, пришла мысль описать свою историю. Скорее всего в тот момент, когда я впервые осознал, что невдолге исполнится ровно десять лет с тех пор, как я переступил порог этого дома.
Написать историю своей жизни… Звучит невероятно возвышенно! Однако я вовсе не собираюсь как-то там увековечивать мои великие деяния. Да и не было в этой истории ничего красивого, такого, что стоило бы увековечить. Возможно, я просто почувствовал потребность доказать кое-что собственным сомнениям. А может быть, в извилистом русле моей судьбы затерялось что-то, и я надеялся найти его таким путем. Впрочем, нет! Не надо отрицать свою вину, когда я знаю, что ни в чем не виноват, не надо отыскивать поджигателя, он мне отлично известен! Тут скорее как бы испытание мужества… Мужества? — Ха-ха, конечно! Но об этом пока ни слова, об этом — после.
Начать день в день, минута в минуту, ровно через десять лет после того, как началось мое несчастье… Пусть сочтут меня сумасбродом за то, что я уцепился за числовую веху, не имеющую, в общем, никакого значения. Пусть думают что угодно, я заранее говорю: мне это абсолютно безразлично. Слишком уж соблазнительно, слишком глубоко волнует — приступить к делу в тот самый день, который имеет непосредственное отношение к событиям.
Как только мне стало ясно, что я не могу не писать свою историю, я начал готовиться к этому. Не проходило дня, чтоб я не перебирал старые бумаги, не сидел над календарем, не делал заметок. Всеми силами старался я вырвать у забытых лет подробности, слова, лица. Оказалось, что для такой подготовки два месяца — вовсе не долгий срок. Десять лет! Попробуйте-ка вспомнить по возможности точно, что вы делали десять лет назад! Право, не так-то это просто, даже если те давние события неизгладимо запечатлелись в вашем мозгу.
Я усердно трудился, чтобы написать свою историю. Не забыл ничего, что могло бы подстегнуть мою память и помочь мне более полно припомнить прошлое. Потому-то и отдал я несколько странные распоряжения на сегодня. Странные? А почему бы и нет? Разве после всего, что произошло со мной, не обрел я право на кое-какие странности?
Наконец он наступил, этот особенный день, когда я, по собственному замыслу, прямо-таки упьюсь своим прошлым. Сегодня и помышления не было о том, чтобы пойти на завод. С раннего утра я тщательно изучал весь трудолюбиво собранный материал. Днем погулял в одиночестве, чтоб освежить голову. Не торопясь, шаг за шагом, по замерзшей дороге, к лесу и обратно. Потом сидел дома, курил. Пленные воспоминания свои, одурманенные дымом сигары, держал под рукой. Разглядывал их — пристально, упорно, молчаливо. Видел, как они трепещут, как дрожат эти туманные тени, эти жалкие призраки!
Плотно поужинав, я заперся в своей комнате. И вот сижу, пишу первые строчки. Пишу внимательно, каллиграфически, чуть ли не как школьник. Но это только для разбега. Только для начала. Слева на моем письменном столе — коробка с сигарами, справа — бутылка вина и бокал.
Это — та самая комната, которую мне дали, когда я провел в этом доме первую ночь, та самая комната, в которой я жил до свадьбы. Тогда она была всего лишь гостевой. Я повысил ее в звании, сделал своим кабинетом, когда тесть переселился к своей тетке на первый этаж, предоставив нам, новобрачным, весь второй. Теперь здесь, конечно, все не так, как было тогда. Вместо старомодного умывальника с мраморной доской — простой американский письменный стол, кушетка вместо широкой дубовой кровати, этажерка с книгами по моей специальности вместо ночного столика. Все лишнее убрано на чердак.
Календарь над моей головой говорит со мной знакомым голосом — голосом убегающего времени, сказал бы я. Третье февраля. Большая черная цифра «три» пригнула голову. Не кажется ли вам тройка похожей на подстерегающего, злобного зверя? Всмотритесь: острый клюв, коготь, нацеленный для удара… Тройка для меня — число злого рока. (Глупость?) Февраль очень неприятный месяц. Ни зима, ни весна, что-то на полдороге между ними. Февраль — и звучит-то неважно, по крайней мере для моего слуха. Никогда не знаешь, какая напасть ожидает тебя в феврале. Я убежден, что вошел в этот дом в неблагоприятный месяц и в скверный день.
Сегодня воскресенье — тогда был вторник. Сегодня тысяча девятьсот тридцать пятый год, тогда был двадцать пятый. Десять лет тому назад, в восемь часов вечера, заводской шофер подвез меня к воротам виллы Хайна.
Твердой рукой наливаю себе вина. Курю и неторопливо стряхиваю пепел в пепельницу. Только спокойно, только без спешки! Я один, а кажется мне, нас тут двое. Я — и напротив меня мое прежнее «я» моложе на десять лет. Тот, младший я, хорошо воспитан, он вежливо чокается со мной. Я тоже вежлив с этим господином, у которого много преимуществ передо мной. К тому же он капризный гость. Еще обидится.
Около семи часов я встаю, надеваю пальто, сую в карман портсигар. Еще раз, напоследок, выпиваю бокал.
Последний смотр войскам перед битвой — так можно назвать мой обход дома: вверх по лестнице, потом вниз — и назад, к письменному столу. Все должны уже сидеть по своим комнатам, во всем доме должна царить абсолютная тишина. Так я приказал. Так значится в моей программе. Сначала зайду в Сонину комнату, потом поднимусь в мансарду (мансарда тоже очень важна, это объяснится позже), спущусь на первый этаж и выйду в сад. Во всех комнатах поверну выключатели, постою, подумаю, припомню некоторые подробности, обновлю в памяти кое-какие картины. Какую-нибудь давнюю сцену, поблекшее действие. От предмета к предмету, от окна к окну. Потом выйду. Оставлю свет. Комнату за комнатой. По всем помещениям. Медленно и вдумчиво. Из сада огляжу весь большой освещенный дом.
В восемь часов истекает предписанный мною час тишины. К тому времени я снова усядусь в своем кабинете, один на один с тетрадью и вином. Ровно в восемь сонная Берта выйдет из своей каморки в мансарде и пройдет по моим следам, гася свет.
В девичью комнату Сони я вошел с некоторой робостью — так входим мы туда, где нам слишком часто давали понять, что мы нежеланны. Надо вести себя скромно, чтоб не раздражать враждебно настроенные стены, пугливую мебель, чуткие занавеси и покрывала. Я предпочел остановиться в дверях.
В этой комнате ничего не изменилось с тех пор, как Соня стала взрослой. Таково было ее желание. Ей хотелось, чтоб ее спаленка всегда напоминала ей о годах девичества. Комната должна была служить приютом воспоминаний, каких-то девичьих тайн. Н-да, нельзя сказать, чтоб сентиментальные представления Сони осуществились. Право, этого никак не скажешь!
Ох, этот хрупкий, молочно-белый письменный столик, эта сладостная, монастырская чистота стен! Филигранные формы, лебединая шея, стебли лилий — наивное изумление ночного столика… Незапятнанность! Девственность! Собственно, незапятнанности-то этой уже нет. То, что некогда разыгрывалось тут, давно уничтожило всякие иллюзии. Если забежать вперед, я сказал бы: рассмотрите вместе со мною следы! Посмотрите, нет, вы только посмотрите: на что похож вид, открывающийся из окна? Вглядитесь: зачем так стыдливо плотны эти занавеси? Видите? Что-то проблескивает, обнаженное, трезвое, жесткое — видите? Узнаете? — Впрочем, не хочу забегать вперед.
Нет зрелища тягостнее, ничто не производит такого впечатления заброшенности, как рояль, которого никто не касался годами. Другой предмет, от которого веет холодом, — книжный шкаф, если в нем не роются уже беспечные руки. Если хотите устроить в доме траурный покой, поставьте там рояль, на котором никто не играет, положите книги, которые не читает никто, а для завершенности картины поставьте туда еще кровать, на которой никто не спит. Тогда будете входить сюда, как в комнату, где водятся привидения. Просто невероятно, до чего угнетают воображение предметы, предназначенные для того, чтобы звучать, выражать себя, быть теплыми, но которые мы обрекли на холод, молчание, бездействие.
В комнате Сони — рояль, книжный шкаф, узкая девичья кровать. Ровно уложенные перины покрыты розовым стеганым покрывалом. Туалетный столик с овальным зеркалом — на нем уже нет безделушек…
В моем настроении нужно было очень немногое, чтобы представить себе Соню — такой, какой я видел ее здесь в последнее перед свадьбой, беззаботное и приятное время. Она сидела за роялем — ей, скрытой большими нотами, приходилось изрядно вытягивать шею, чтобы видеть меня, — или на низеньком пуфике у окна. Нога на ногу, пальчик у подбородка, другая рука, с узеньким колечком на безымянном пальце, лежит на книге, подобная раскрытому вееру. Вот пытливо взглянула на меня исподлобья, нога соскользнула с ноги, книга захлопнулась.
Соня была миниатюрна. Тонкое лицо, серо-голубые — или, вернее, серо-зеленые глаза. На переносице и щеках такие густые веснушки, что лицо казалось смуглым. Волосы темные, почти черные. Маленький, очень красивый рот. Стройные ноги, маленькие, детские грудки. Не красавица — только хорошенькая.
В ее фигуре, во всем ее облике было что-то свежее и ясное. Губы у нее были такие алые и так они блестели, что походили порой на кровавую рану. Надеюсь, всякому ясно, что я пытаюсь вызвать образ Сони-девушки или хотя бы, скажем, Сони-возлюбленной, ибо такой я хочу увидеть ее десять лет спустя — точно такой, какой знал ее тогда. Не собираюсь отрицать, что тогдашнее мое отношение к ней имело много общего с отношением других женихов к обрученным с ними девицам — то есть не лишенное некоторой влюбленности. Влюбленность! Сейчас я, конечно, цежу сквозь зубы это странное и непостижимое слово, цежу чуть ли не с враждебным чувством. Но единственное, к чему я стремлюсь, — это быть справедливым. И к себе, и к ней. К ней — в равной мере, как к себе.
Если б годы не завалили камнями вход в мое сердце, я, вероятно, мог бы сказать: