п — заслонив ладонью глаза от света, он удивленно перегнулся через перила лестницы, но я сказал ему, что мы выходили прогуляться при луне, и попросил его никому об этом не говорить.
Невидимого в самом деле уже не было в нашей комнате. Я в бешенстве запер дверь и сказал с притворной веселостью:
— Вот мы и одни!
Но Соня еще не была в этом уверена. Она вела себя как капризная девочка. Волей-неволей пришлось мне отодвинуть ширму перед умывальником, заглянуть в шкаф и даже слазить под кровать. Мне было стыдно делать все это, но Соня топала ногой, плакала:
— У меня голова болит! Ради бога, пожалуйста, прости меня! Сделай мне компресс! Это ужасно! Ты, конечно, понятия не имеешь, что это такое. У тебя никогда не болела голова!
С компрессом на лбу она, не раздеваясь, прилегла на кровать и повернулась лицом к стене, а я стоял над нею и не знал, что делать. Ну и ночка! К счастью, она будет недолгой. Рано утром мы уедем. Ох, скорей бы подальше отсюда!
А наверху то пели, то заводили граммофон. Звенели бокалы. Туда все еще носили из кухни какие-то блюда. За стеной закашляли. Это могла быть только тетка, тоже удалившаяся на покой.
Вдруг Соня села на кровати. Подняла ко мне мутные глаза. И спросила в какой-то прострации:
— Тебе никогда не приходило в голову, что дядина идея — быть невидимым — в сущности, взята из Библии? Бог вездесущ и всеведущ. Он все время рядом с человеком, все время следит за ним… Петя! Ведь если это так, я хочу прочь из этого мира!
Я подумал, что она бредит, озабоченно потрогал ее лоб. А она, не обращая на это внимания, продолжала:
— Ты только посуди: все время следит за тобой невидимый наблюдатель! В этом учении есть что-то чудовищное. Никогда по-настоящему не быть самим собой, одному, наедине с собой!
Нечто чудовищное было скорей в Сониной фантазии. Я подумал, что она, быть может, заснет в темноте.
— Хочешь, погашу свет? — спросил я.
— Нет, нет! — жалобно вскричала она. — Не гаси, мне будет страшно.
Я сел на стул около кровати. Хороша брачная ночь, ничего не скажешь! Чувствуя всю смехотворность положения, я мысленно проклинал все на свете. Но самое тягостное, самое идиотское было еще впереди. Вот уже несколько минут, как там, наверху, словно бы притаились. Потом скрипнула дверь. Они что-то придумали и теперь выполняли свое намерение. По лестнице зашуршали осторожные, неверные шаги. Что же это будет? Соня опять поднялась. Ее глаза лихорадочно расширились.
Ах, ничего особенного, совсем ничего особенного, просто наши друзья задумали сделать нам приятное. Они явились спеть для нас. Спеть серенаду!
Конечно, они не могли знать о незваном госте, посетившем нас, и о несколько поздней ночной прогулке. Не могли они знать, что мы вовсе не лежали в объятиях друг друга, утомленные любовью, улыбаясь виноватыми улыбками, что новобрачная съежилась от внутреннего холода и утопает в слезах, которые не в силах остановить новобрачный, и что этот счастливый супруг задерживает дыхание и старается не скрипеть своими лакированными ботинками, чтобы там, за дверью, не догадались об истинном положении вещей. Они не знали, что Петр Швайцар, торжествующий объект серенады, яростно теребит свои белые перчатки, чтоб не взорваться от возмущения идиотским фарсом, придуманным в его честь.
— «А наш Петя не зевал, в эту ночь он мужем стал! — тихонько затянул импровизатор Донт за дверью. — Сонечка его жена, очень счастлива она…»
И — приглушенный смех.
Но этой фривольной песенкой дело не кончилось. Слишком была она непристойна, следовало загладить впечатление чем-нибудь нежным. И девичьи голоса заглушили ее:
— «Сизая голубка, где ты побывала? Где ты сизы перышки порастеряла?..»
И все это кончилось стихийным, нестройным:
«Доброй ночи!..»
Соня сжимала мне руку и платочком своим, мокрым, как губка, заглушала стоны. Концертанты, откашливаясь, довольные, вернулись к своим бутылкам.
— Ляг, Соня, ляг, — глухим голосом проговорил я. — Они не будут больше петь.
Она послушалась, но прошло еще много времени, пока она заснула, сломленная усталостью.
Остаток ночи я провел на стуле, боясь пошевелиться. Надо бы открыть окно, но я не решался встать, чтоб не разбудить Соню. Я не мог даже пройтись по комнате, чтоб расправить онемевшее тело. Все думалось мне о недавней бредовой фантазии Сони. Я смотрел во тьму, и мне чудилось, будто из угла за ширмой злорадно ухмыляется развеселившееся провидение.
А шум наверху не утихал. Я представлял себе, как Хайн, наверное, через силу держит открытыми усталые глаза, как он боится, что, если он даст векам опуститься, все сочтут это сигналом отправляться на покой. Я словно воочию видел Феликса — струйка вина течет у него по подбородку — и Макса, чья благовоспитанность закончилась тем, что он уснул, головой на коленях Хеленки. С каким удовольствием выкурил бы я хоть сигару — да нельзя: воздух в комнате и без того был тяжелым.
Наконец задребезжал будильник. Я не отрываясь следил за его стрелками, чтоб придушить его прежде, чем он заорет, — и не уследил. Соня вскинулась; глаза ее были мутны. Грустно посмотрела она на меня:
— Отвернись, Петя, пожалуйста, мне надо переодеться.
Я не возражал. На сегодня я был совершенно излечен от нежной страсти.
В доме царила тишина. Все спали первым сном. Но вот зазвенел другой будильник, он разбудил в кухне разоспавшуюся Анну.
— Только, ради бога, тише! — все твердила Соня. — Как бы кто не вздумал встать вместе с нами!
Она напрасно беспокоилась.
— А глаза? Какие у меня глаза?
Глаза у нее, естественно, выглядели не ахти как, но я с кривой улыбкой принялся уверять ее, что они как раз такие, как у человека, утомленного любовью.
— Мне уже лучше, — краснея, сказала она.
Подъехал автомобиль, шофер стал перетаскивать наш багаж.
Единственный, кто провожал нас, был Хайн. Бедняга, вид у него был изрядно помятый, изо рта несло кислятиной.
— Папочка! Папочка! — красноречиво вздыхала Соня.
Он был настолько деликатен и сдержан, что не спросил, хорошо ли мы выспались.
8ФИТИЛЬ ПОДОЖЖЕН
Дрезден сделал нас любовниками. В Лейпциге мы стали супругами.
Столько уже наговорено и написано о блаженстве свадебных путешествий, о счастье медовых месяцев, что всякий сколько-нибудь разумный человек, отправляющийся в путь за фата-морганой, готовится к разочарованиям. Что же сказать обо мне! Я и не мечтал о счастье, ибо не был очарован. И не мог разочароваться, потому что ничего не ждал. У меня даже не было больше причин разыгрывать какую-то комедию. Своей цели я достиг. И мог теперь спокойно отдохнуть от трудов самоотречения. Раздосадованный свадебным фарсом, я был склонен скорее к суровой прямолинейности, чем к снисходительным улыбкам. К вздыхающей, заплаканной девице, сидевшей рядом со мной в купе, я испытывал больше отвращения, чем сострадания. И все же время, проведенное нами в чужой стране, словно чудом, оказалось приятным.
Я выражаюсь осторожно, стесняясь употреблять напыщенные слова. Но если бы я захотел, то мог бы рассказать куда затейливее. Я, кажется, уже упоминал о том, что никогда не знал никаких наслаждений. Быть может, именно поэтому я поддался чувству новизны, обнаружив, что обладаю приятной, готовой к любовным утехам, женщиной. Нежное, покорное девичье тело, которое я познавал, которым овладевал, привкус блаженства, чей источник где-то вне человека, неистовая страстность крови — произнесем наконец слово любовь — ибо разве важно, что кроется под этой маской? Другие, до меня, рассказали об этом в сто раз лучше. Было бы смешно, если б именно я стал вдруг придумывать новые выражения и воспевать это состояние. Оставим это. Надеюсь, меня и так поняли. Кати была далеко. Невидимый был далеко. Все ходульное, мещанское, смешное, что так угнетало нас в доме Хайна, мы оставили позади. Мы были одни. Мы могли позволить себе роскошь бездумной влюбленности. Нужно ли стыдиться простого человеческого признания? Счастлив? — Что ж, пусть так: Петр Швайцар — быть может — был счастлив любовью своей жены.
В туристском костюме, который я надел впервые в жизни, я казался себе безмерно могучим и сильным. Удивительное дело, как преобразует человека хорошая одежда. В парках благоухали кусты, мраморные статуи светились среди зелени. Мы гуляли по зоологическому саду. Бродили в живом лабиринте подстриженных деревьев в японском саду саксонских королей, сидели на ступеньках причала, глядя на мирно колышущуюся гладь Эльбы. Из птичьего заповедника к нам долетал щебет и пенье птиц, сливающиеся в неописуемо звенящий сумбур. По канатной дороге мы поднялись высоко над городом и, перегибаясь через перила, любовались панорамой крыш, утопавших в зелени у наших ног.
Я не так восторгался картинной галереей, как Соня, но готов был разделять ее радость. Далекий от того, чтобы заинтересоваться фарфоровыми шедеврами, я все же с удовольствием сопровождал ее по выставкам и не жаловался на скуку. Весеннее солнце сияло чуть ли не сиянием любви — я был пронизан его лучами. Вечером, в гостинице, за мирным, интимным ужином мы читали в глазах друг у друга волнующее предвкушение ночи. Мы ласкали друг друга взглядами, словно бесплотными руками. Ночь переходила в день, день переливался в ночь. Сильный мужчина — в сущности, богатырь. Я гордился своей богатырской любовью. Я наслаждался душевным равновесием. Внутренняя удовлетворенность рождала добрые намерения.
Я говорил себе: все серое, все невыразительное — позади. Небо прояснилось. Я не вернусь более к своей угрюмой замкнутости. Соня хорошенькая, и она любит меня. Она сделала меня тем, кем я никогда не стал бы без нее. Нужно выказать ей хоть простую человеческую благодарность. Это вовсе не трудно — я справлялся с задачами и потруднее. Непростительной глупостью с моей стороны было бы снова опьянять себя голодными мечтами о Кати. Я ведь не из тех, кто пьет из всех источников. Разум свой, который до сих пор вооружал меня против Сони, я обращу против этого