аскивал часы и смотрел на меня таким озабоченным и красноречивым взглядом, что я предпочитал поскорее убраться — с поклонами и лучезарными улыбками.
Встречи наши проходили почти всегда одинаково. Я появлялся по возможности бесшумно, чтоб не испугать, — это могло бы повредить Соне, — и наклонялся к ней с той предписанной непринужденной улыбкой, которая, по мнению Хайна и доктора, могла привести больную в хорошее настроение. Подтянув на коленях брюки, я садился у постели Сони на стул, который мне уступал Хайн.
— Только, пожалуйста, поспокойнее, — советовал тесть, — да повеселее! И ни слова о болезни, ладно?
Я послушно избегал разговоров о болезни, но чем тщательнее я их избегал, тем навязчивее всплывала эта тема в наших мыслях, и я наблюдал, как все печальнее становится маленькое, измученное личико, и уныло следил взглядом за Хайном, который беспокойно расхаживал по комнате, давая тем понять, что мне пора удалиться. Я научился болтать с самым беспечным видом: «Ах, папочка уже становится нетерпеливым!» И, поцеловав ручку Сони, уходил легкой, франтоватой походкой, не преминув оглянуться с порога. Соня провожала меня строгим взглядом, ожидая этого момента. И вяло махала мне исхудавшей рукой.
За дверью я с облегчением переводил дух. Роль развлекающего супруга я исполнял вполне добросовестно, но никогда не стремился ни приблизить час этих сентиментальных трудов, ни затянуть их.
С первого же свидания, когда я столь неудачным образом навязался Соне, Хайн всеми возможными средствами подчеркивал свое надо мной превосходство. Еще бы! Он-то был мастер утешать, баловать, врать — я же был всего лишь его неуклюжим учеником. В своей добросовестности я доходил до того, что старался подражать ему. И никогда я не выглядел смешнее, чем при этих попытках.
Сильный и здоровый мужчина, как я, при всем желании не может без конца поклоняться прядям черных волос, печально разметанным по подушкам, перебирать слабые, тонкие пальчики, вперять тоскующий взор в упорно потупленные глаза. Жизнь нескромна и бурна, в то время как болезнь — тиха. Мужчина уходит и, когда его уже не видят, открывает рот и зевает. А когда мимо пробегает этакая Кати со своими вишневыми губками и проворными ножками, он останавливается, ошеломленный, с тяжелым сожалением на сердце. Ведь он-то плутает на другом берегу…
Кунц обращал мое внимание на кое-какие улучшения, ускользавшие от меня.
— Вы не заметили — сегодня цвет лица у Сони уже гораздо лучше? И какое веселое у нее нынче выражение губ… Почти уже настоящая улыбка, честное слово!
Я действительно не умел подмечать такие подробности, но всегда готов был верить ему. Почему же нет? Вполне естественно, что у этого друга дома развилось этакое загадочное шестое чувство, помогающее ему производить подобные наблюдения. У меня такого чувства не было.
— Соня ест теперь куда больше. У нее появился аппетит! — заявлял Кунц, и Кати подтверждала это.
Ей единственной решился я сознаться в своей слепоте:
— Кати, вы, вероятно, правы, но я этого не замечаю. По-моему, никакого улучшения нет. А если и есть, то совершенно незначительное. Похоже, все это затянется на годы!
— Вот выдумали! — смеялась Кати. — Да она уже поправилась на два килограмма! А совсем недавно каждый день теряла в весе…
В конце июля Соня выходила в сад только на полчаса, но скоро ей прибавили еще полчаса, а там уж она стала гулять довольно долго — от десяти до полудня. Позднее ей разрешили выходить еще на два часа после обеда. Шли дни, и прогулки эти делались все смелее. Однажды я услышал, что Соня легонько и грустно перебирает клавиши. Но что еще пока не возвращалось к ней, так это спокойное, уравновешенное состояние духа.
Кажется, на четвертую неделю Сониной болезни, то есть где-то в начале августа, дипломатическое искусство Кунца склонило тетку пойти на перемирие с Хайном. Перемирие, разумеется, касалось только его особы — обо мне и Соне старуха и слышать не желала.
Это было в воскресенье. Кунц уже более часа сидел у тетки. Оттуда доносился громкий, медлительный, нудный директорский бас, часто перебиваемый патетическим тремоло старухи. Под конец слышно было уже одно это тремоло — непрерывное, торжествующее, становящееся все агрессивнее. Хайн, заложив руки за спину, с озабоченным видом мерил шагами коридор.
— Я так хочу этого — ради папы! — шептала мне Соня. — Пусть бы все кончилось хорошо! Ты не знаешь, как эта размолвка его огорчает. Да и ради тебя я тоже хочу, чтоб все опять было в порядке. Наш дом кажется мне таким чужим, когда кто-нибудь сердится!
Немного погодя явились оба старика. Сонин взгляд так и приклеился к губам отца с робким вопросом. Я же сразу прочитал счастливый исход по лицу старого дуралея, сморщенному в блаженной улыбке.
— Да, Соня, да! — вскричал Хайн. — Тетушка пригласила меня к себе. Сама понимаешь, она вовсе не в восторге от того, как развились события, но стала уже гораздо спокойнее и покладистей. Она соглашается уже на многое, на что прежде ей и в голову не приходило соглашаться. Правда, дела еще не совсем таковы, как надо бы… Пока что она, например, не простила… Петра. Но и это придет со временем! — поспешил он добавить.
Я заставил себя улыбнуться. Меня совершенно не волновало, соизволит ли тетка помириться со мной, но я очень хорошо представлял себе, что происходило там, внизу, за запертой дверью. Все, конечно, свалили на меня — да, так оно, видимо, и было.
— Я так рада! — твердила Соня, зарумянившись от волнения, но губы ее не улыбались.
Примирение тетки с отцом оказало на Соню благотворное влияние: не прошло и недели, как она окрепла настолько, что все мы считали ее уже совершенно выздоровевшей. И ждали только официального заключения врача, чтобы вернуться к обычному распорядку в доме. Но Мильде все еще, по каким-то причинам, колебался.
Я уже вернулся к обеду, а врач все еще был у Сони. В доме царила напряженная тишина. Паржик, вытянувшись в струнку, стоял посреди холла, как на часах. Испуганная Анна торчала у кухонной двери. Кати бродила по комнатам, ничего не делая.
— Он ее осматривает, — озабоченно, но с надеждой прошептал Хайн, встретив меня на лестнице. — Я страшно волнуюсь. Что-то он скажет? Как вы думаете? Наверное, что-нибудь хорошее… Ах, как я был бы рад, если б он сейчас вышел и заявил, что его визиты уже не нужны… Представьте, когда я шел к ней утром, мне показалось, она напевает… Нет, нет, так только показалось, она не пела — зато выглядела почти счастливой!
И через некоторое время:
— Как долго он там… Я прямо на иголках!
Вдруг из Сониной комнаты донесся плач, полный какой-то безысходности, жалобный и безутешный. Хайн так и вскинулся, бросился к запертой двери, застучал:
— Что случилось? Пан доктор, ответьте мне! Ради бога, что происходит?!
Дверь приоткрылась, доктор высунул свое рябоватое лицо, украшенное очками с сильно выпуклыми стеклами; он сгорбился, чуть ли не сложился вдвое, как бы под бременем трудно разрешимой загадки.
— Никак не пойму, пан фабрикант, отчего она плачет, — быстро проговорил он, озираясь, не подслушивает ли кто непосвященный, и шепотом закончил: — Я определил второй месяц беременности.
— Что? Как? — пробормотал Хайн, не слыша, казалось, ничего, кроме Сониного плача, — он весь сосредоточился на том, чтобы увидеть дочь.
— Я абсолютно уверен, — продолжал врач. — Признаки несомненны. Вы же помните, недавно я еще задумывался о причине задержки менструации. Конечно, тогда можно было объяснить это нездоровым состоянием нервной системы…
Он обернулся и сказал в комнату:
— Успокойтесь же, молодая пани, настоятельно прошу вас! Ведь вы уже весь дом на ноги подняли!
Тут он вдруг сообразил, что загораживает нам вход.
— Не угодно ли господам войти? Быть может, пациентка скажет отцу то, что не желает доверить доктору… Но, милостивая пани, что же побуждает вас так горевать при известии, при котором молодые мамаши обычно плачут от радости?
Хайн уже склонился над ее постелью, вне себя от волнения.
— Соня, что с тобой, глупышка? Ведь все мы этому рады, а больше всех Петр — правда, Петр? Теперь вы уже настоящая маленькая семья, а я…
Он как-то застеснялся выговорить слово «дедушка». Смертельный ужас, написанный на лице Сони, остановил его.
Я стоял у постели и, так же как Хайн, не знал, что делать в столь неожиданной и необычной ситуации; я только в глубоком изумлении смотрел на Соню. В самых сокровенных своих мечтах не мог я предполагать, что ее загадочная болезнь завершится таким образом. Вот ведь, когда уже казалось, что все планы на будущее придется отложить на целый месяц, быть может, на годы — вдруг такая весть! Значит, жизнь может уготовить человеку и такое непредвиденное разрешение проблем?
И в этот миг мне вдруг стало бесконечно далеко все то, что делалось сейчас у постели больной. Пусть Соня плачет, пусть она в полном отчаянии, совершенно сломлена — что все это в сравнении с радостной неизбежностью: она родит! Возможно, этот неприятный нервный припадок — просто следствие внезапной радости? Припадок кончится — и останется один лишь неоспоримый, счастливый факт.
В гордыне своей я мечтал, чтобы это был сын. Мне казалось, что я могу быть отцом только сына. Каким он будет, этот мой будущий сын? Будет ли у него швайцаровской лепки голова, орлиный нос, раздвоенный подбородок? Будет ли он смеяться милыми ямочками на щеках, как умею смеяться я, или он унаследует нежное личико Сони и ее почти черные волосы? Теперь я знал, ради кого взбирался так высоко, ради кого трудился и для кого и впредь буду работать до упаду. Вся моя жизнь обретала новый, четко определенный смысл.
Я буду хорошим отцом своему ребенку. Я все принесу ему в жертву. Кати, ее высокая грудь, ее фавновский смех — все потеряло какое бы то ни было значение в этот священный момент. Как я его воспитаю! Сначала привью ему потребность в чистоплотности, утонченность чувств, затем — правдивость, гордость и честность, наконец — трудолюбие и любовь к знаниям. Постепенно, мудро стану передавать ему свой опыт. Сделаю его стойким и выносливым, как подобает мужчине!