Пока я поднимался по лестнице, наверху еще царила тишина. Словно все вымерло. Но едва до нее доносился звук моих шагов — мигом начиналось веселье. Хохот, песенки… И щеки Сони пылали неестественным, темным румянцем.
Старый Хайн озабоченно спрашивал:
— Девочка, ты не больна? Нет ли у тебя жара? — И оборачивался ко мне. — Знаете, когда она была маленькой, то за всякое непривычное волнение всегда расплачивалась болезнью. Когда она чересчур весела — значит, заболевает.
Ерунда! Я-то лучше его понимал, в чем тут дело. Только не имел ни малейшего желания объяснять ему. Напрасно он твердил мне, что постоянное возбуждение вредно влияет на ее беременность. Он отлично знал, что я всей душой предан будущему ребенку, и полагал, что я уж постараюсь устранить все, что неблагоприятно для драгоценной жизни, развивающейся под сердцем у Сони. Нет, хитрый политик, я на эту удочку не попадусь!
О, не то чтоб я не был способен на жертвы ради ребенка! Но теперь передо мной камнем лежала суровая необходимость: наладить отношения с женой, причем наладить их с победой для себя. Я не сомневался в конечном успехе.
Сонин смех! Было совершенно ясно — она думала спровоцировать меня. А потом она измыслила еще одно — еще одну некрасивую и весьма неприятную уловку, которую можно назвать маленькой женской местью — очень удачной, хорошо рассчитанной женской местью. Я наложил вето на тетку и на сентиментальную болтовню о Невидимом — что ж, Соня нашла другой способ исподволь включить сумасшедшего в повестку дня. Об этом, впрочем, нужно рассказать подробнее. Необходимо начать с начала.
Однажды воскресным днем сидели мы в столовой — Хайн, краснобай Кунц, Соня и я. Кунц, разумеется, ораторствовал. Вел первую скрипку. Хайн сидел тихо, опершись на стол рукой с сигарой в пальцах, другой он со снисходительным видом поглаживал себе усы. Соня теребила бахрому скатерти, погруженная в какие-то свои мысли. По выражению ее лица видно было, что разглагольствования церемониймейстера не занимают ее ни в малейшей степени. Мне тоже уже осточертело это пустословие. Я постукивал ложечкой о блюдце, давая знать о своем нетерпении. Но Кунц был нечувствителен к таким намекам. Он был настолько тщеславен, что ему и в голову не приходило, что кто-нибудь может от души скучать при его патриотических излияниях. Так как оба старика курили, дверь в коридор оставили открытой. Мы всегда открывали дверь, когда кто-нибудь курил. Нам не хотелось, чтоб квартира пропахла табачным дымом.
И тут случилось то, что случается очень просто, совершенно незначительное, мелкое происшествие, какие взрослые оставляют без внимания, какие могут оказать воздействие разве что на фантазию ребенка. То ли от сквозняка, тянувшего от двери, или оттого, что они были плохо заперты, а может, от сотрясения, вызванного тем, что разошедшийся оратор стукнул кулаком по столу, — но только дверцы буфета медленно раскрылись. Медленно, тихонько — так, как зевает скучающий человек.
Как испугалась Соня! Как она всполошилась! Я был поражен. Она стала белой, как мел, и краска не сразу вернулась к ней, а когда вернулась, то был это предательский, нездоровый румянец. Быть может — краска стыда… Но теперь она вскочила и, показывая рукой на дверь, бессвязно крикнула:
— Там… там! Смотрите!
И на губах ее появилась улыбка — чуть ли не блаженная… Словно исполнилось то, о чем она только что грезила! Будто случилось нечто, бесконечно для нее приятное!
— Боже, что с тобой? — спросил Хайн удивленно, но не испуганно — он был слишком занят Кунцем и его болтовней. Спросил точно так же лениво, как спросил бы отец малого ребенка, почему тот принял всерьез какую-нибудь игру случая.
И тут Соня, — с явной насмешкой, как я тогда подумал, — подчеркивая весомость своих слов, ответила:
— Вы заметили? Было так, как если бы сейчас прошел невидимый дядя Кирилл.
Хайн опешил, но Кунц, вошедший в раж, тотчас нашел нужный тон:
— Ай-ай, молодая пани шутит! Неужели она испугалась раскрывшихся дверец? Или вообразила, будто в доме привидения? Ну да, ну да, я прекрасно понимаю! Возбудимость, впечатлительность, настроения… Я нисколько не удивлен! Знаем мы это особое положение! Как не знать — правда, молодой человек? — Он заговорщически подмигнул мне. — Как не знать особое состояние молодых мамаш!
— И охота тебе нести такую чепуху! — рассердился на Соню отец. — Тебе уже вовсе не к лицу сознаваться в подобных ребяческих фантазиях. А шутить насчет несчастного — даже и некрасиво.
— Но, папочка, — с невинным видом оправдывалась Соня, — почему же мне не сказать, если я в самом деле так почувствовала? Ну, скажи сам — ведь правда, будто он вошел и открыл буфет… Не сердись на меня! Я и не думала проезжаться насчет дяди!
Никогда не недооценивайте женщин! Никогда! Какими они умеют быть хитрыми, расчетливыми! Я объявил Невидимого табу. Соня отлично знала, что рассердит меня, если, наперекор моей воле, будет им заниматься. Коварная! Она ухватилась за эпизод с дверцами буфета. Может быть, давно подстерегала случай?
Вы, читающие эту историю, не видите, конечно, как я смеюсь себе под нос, когда пишу эти строки. Ибо в них — не я, не тот, кто сидит сейчас за письменным столом, а давний Петр Швайцар, моложе на десять лет. Это он говорит: «Никогда не недооценивайте женщин». Теперешний Петр Швайцар мог бы сказать: никогда не переоценивайте свой ум! Однако я не собираюсь морализировать, я пишу не для хрестоматии. И если я хочу быть точным и последовательным, то должен исходить из того, что было доступно мне — тогдашнему.
Итак, Соне снова удалось впустить в дом Невидимого — с черного хода.
Давно ли он слонялся по коридорам, следил за всем, лез в комнаты, подсматривал, украдкой поедая подставленные ему завтраки и обеды, писал свои «манифесты», грезил о будущем величии? Не прошло и трех месяцев! Я стоял на пороге, я видел, с какими трудами его выволакивали, слышал своими ушами, как захлопнулась за ним дверца больничной кареты. С каким облегчением вздохнул я, когда его увезли, — и вот он снова здесь! Значит, снова нам жить во имя его, снова пугаться, исполнять его причуды? Хуже! Хуже, во сто раз хуже! Тот был достаточно материален, чтобы можно было в крайнем случае вышвырнуть его, — этот, новый, был неуязвим. Теперь-то уж он доподлинно невидим!
«Знаем мы это особое состояние» — слова Кунца Соня превратила в оправдание своих странностей. Слова эти служили отличным прибежищем для ее новой, странной злокозненности. Какую бы шалость она ни сочинила, какую бы шутку ни притянула за волосы — всякий раз в ее защиту выставлялось это «особое состояние», которое все объясняло для Хайна и Кунца. Будущая мамаша имеет право на те или иные выходки, на подозрительные настроения, от которых так и разит жестокостью…
Если где-нибудь в холле Филип ронял ложку с подноса — Соня пугалась. (Со временем я научился заранее угадывать, когда она испугается.) Вскакивала с места, даже выбегала из комнаты — посмотреть, что случилось. Хайн провожал ее озабоченным взглядом. Она возвращалась чересчур веселая, закатывалась судорожным смехом, глаза ее блестели.
— Ах, господи, это просто нескладный Филип, а знаете, что я подумала? Честное слово, я думала — это дядя Кирилл!
И если Хайн хмурился, она весьма непочтительно ерошила ему волосы или смазывала его по лицу всей пятерней.
— Ох, папочка, ты же должен понимать! Он так долго жил здесь своей странной жизнью. Возможно ли совершенно вычеркнуть его из памяти? Он был такой чудак… Разве удивительно, когда мне что-нибудь порой его напоминает?
— Положим, это немножко неестественно, — возражал отец. — Ты вдруг стала без конца вспоминать о нем. Раньше у тебя таких странных идей не бывало!
Я только улыбался. Ничего не говорил. Я решил не говорить ничего, хоть бы Соня на голову становилась.
Кати в кухне уронила половую щетку. Соня уставилась на нее подозрительным взглядом:
— Кати, покажи, как она у тебя выпала? Повтори это движение, Кати! Да ну же, покажи, не стесняйся!
А Кати всегда готова на забаву. Подняла щетку — бац! — с грохотом бросила на пол.
— Понимаешь, Кати, я-то подумала, к тебе кто-то тайно пришел в гости… Не смейся! Мне показалось — дядя Кирилл…
Я мог встать, сказать ласково: Соня, Соня, глупенькая головушка! Я мог улыбнуться, погладить ее по щечке со словами: «Ты моя дорогая, только немножко смешная девочка… Хочешь рассердить меня, а я вот и не рассержусь. Знаешь что? Давай сотрем все наши недоразумения да начнем писать заново, на чистом листе!» — Многое я мог бы сказать и сделать, если б захотел, — но я не захотел. Порой мне даже тоскливо становилось от этой ее хитрой, утомительно-напряженной игры, к которой она прибегала все чаще; порой меня даже трогали ее искренние усилия вывести меня из равновесия. Шорох в часах уже был для нее прекрасным поводом разыграть одну из своих сцен — впрочем, всегда только при ком-нибудь третьем, никогда — с глазу на глаз со мной. Если же меня при таких сценках не бывало — она умела сделать так, чтоб сообщения о них до меня доходили.
Можно было заметить, что партнером своих импровизаций Соня выбирает Филипа предпочтительно перед Кати. Быть может, потому, что он был глуп, заикался и не умел достойным образом сыграть роль умника, все объясняющего и поучающего. Не раз заставал я Соню, когда она, ухватив его за пуговицу куртки, с пылающими глазами наседала на беднягу:
— По-вашему, Филип, это просто потрескивает мебель? Мне это, знаете ли, кажется странным. В нашей новой мебели ведь нет жучков-древоточцев! Скорее скажешь — кто-то грузный осторожно опустился на стул…
Меня немного злило, что поверенным своим она выбрала дурака и дармоеда Филипа. Разве я, ее муж, не мог ответить на ее вопросы, пусть самые нелепые?
— Филип, огня! — резко окликал я его, вынимая сигару из портсигара. Или с ледяным хладнокровием допытывался, чем он, собственно, занимается с тех пор, как увезли Невидимого. Полезно было время от времени напомнить парню, что он лишний в доме.