Невидимый — страница 7 из 85

у, чернику, малину. Грибы никогда не потреблялись в нашем хозяйстве. Все шло в город, даже яйца от нескольких кур, даже излишек молока от нашей козы выпивала некая чахоточная барышня.

Вечно преследуемые сторожем, жили мы день за днем жизнью индейцев и лодырей, жизнью деревенской детворы, предоставленной самой себе. Бедржих и Анна воровали при всяком удобном случае. Они могли спокойно хвастаться этим дома — за кражу их никогда не наказывали. Но горе им, если их ловили с поличным! Могу сказать — я никогда не воровал. Слишком скоро судьба улыбнулась мне, и из всех низких, грязных Швайцаров сделала меня чем-то лучшим, высшим, исключительным.


Жил в городишке некий Лахманн, богатый старый холостяк, владелец лимонадного заводика. Он был коренаст, низкоросл, страдал подагрой, имел белые моряцкие усы и нос огурцом. Его черные, вечно слезившиеся глазки походили на пуговки ночных туфель. Этот Лахманн, не исчерпавший нежных чувств к потомству, которого ему не было дано, имел две безобидные страсти: он обожал свою собачонку и любил разыгрывать из себя мецената.

Кобелек был толстый, безобразный, облезлый, в сбруе с бубенчиками; зимой на него надевали попонку. Звали его Авдий, он был пятнист, как корова, а глаза у него были трех цветов. Один глаз — обыкновенный карий собачий глаз, другой — наполовину серый, наполовину голубой, как у человека. Авдия ненавидели все, люди и собаки.

На каждое животное, даже самое тупое, находят порой романтические порывы. Авдий, никогда не покидавший дома, вдруг исчез — по причинам, о которых нетрудно догадаться. Его сманила любовь. Он оказался в нашей деревне. Не знаю, как удалось ему избежать внимания городских собак и городских детей. Деревенские сорванцы встретили его градом камней. Авдий кинулся в поле. Дело было осенью, ветер гулял по полям. Мы пасли коз, греясь у костра, пекли картошку. Авдий, убежав от мальчишек, вообразил, что в лице козы Велькоборских он обрел лучшую приятельницу. Коза-то повела себя с ним дружески, зато Франта Велькоборский был к животным жесток до садизма. Едва завидев Авдия, он изловил его. (Дети Велькоборских были того же поля ягоды, что и мы, Швайцары.)

Мало кого в деревне ненавидел я так, как этого Франту. Он меня не переваривал. Он завидовал моим успехам в школе. И как только Авдий заскулил в его руках, я почувствовал себя покровителем собачонки.

Бой протекал по всем правилам. Ногти Франты Велькоборского нанесли мне даже солидную рану, которая эффектно кровоточила. Но Авдия, скулившего и благодарно облизывавшего меня, я отбил. Что делать с ним дальше? Взять домой и тем возбудить алчность отца? Я и сам был не прочь услужить добродушному богатому горожанину. В карманах я всегда носил веревки, нож и прочие необходимые мальчишке вещи. Под моей охраной Авдий на веревке был без дальнейших перипетий доставлен в дом хозяина. Его встретили, как блудного сына. Экономка, перенесшая из-за пропажи собаки страшный домашний скандал, чуть не расцеловала меня.

Меня, с моими босыми, в грязи, ногами, с моей кровоточащей царапиной, ввели в комнату Лахманна. Он заставил меня от начала до конца рассказать всю собачью эпопею. А я еще и приукрасил ее, чтоб показаться бо́льшим героем. Старик кивал головой, он так и таял и не жалел похвал. Я умолк, прикидывая в уме цену моему подвигу и моему хвастовству. Лахманн задал мне несколько вопросов о положении моей семьи. Я отвечал голую неприкрашенную правду. Он спросил, нравится ли мне ходить в школу. Я застенчиво сознался, что получаю хорошие отметки. Старик был тронут. А я как можно печальнее поглядывал на свои босые ступни. Я считал вполне вероятным, что мне, чего доброго, дадут целый гульден!

Я ошибся. Лахманн не дал мне и пятака. Я ушел, кусая губы и потихоньку проклиная его. Но на следующий день я застал лимонадного фабриканта в школьном коридоре за серьезным разговором с моим учителем. Я пробежал мимо них. Оглянувшись украдкой, увидел, как оба, кивая головой, провожают меня задумчивым взглядом.

В ближайшее воскресенье Лахманн пригласил к себе отца. Тот вернулся с известием, ошеломившим меня: Лахманн предложил оплачивать мою учебу до тех пор, пока я буду приносить домой хорошие табели. Я не поверил своим ушам. Я думал, мне все это снится.

Кончив пятиклассную начальную школу, я поступил в первый класс реального училища. Лахманн выбрал его потому, что там срок обучения на год короче, чем в гимназии. Он сам отвез меня в областной город. И терпеливо ждал результатов экзамена, сидя в местном трактире и попивая лимонад собственного завода. Узнав, что экзамен я сдал с отличием, он погладил меня по голове. Снял для меня дешевое жилье «с половинным пансионом», преподал кучу правил морали и сунул в ладонь два гульдена на мелкие расходы. Еще он научил меня ходатайствовать о бесплатном предоставлении учебников мне, бедному мальчику, которого родители не в состоянии поддерживать материально.

Все семь лет я шел в классе первым учеником. Не утверждаю, что соперничество мое с одноклассниками всегда носило благородный характер. Нет, я никому не давал у себя списывать. Если же когда и давал, то для того лишь, чтоб сбить с толку нахального лентяя. Я искренне ненавидел изящного синеглазого мальчика, единственного, кто мог сравниться со мной способностями и прилежанием. Перед учителями я умел прикидываться этаким святошей и не брезговал никакими средствами, лишь бы сокрушить соперника. Быть может, такое признание покажется кому-нибудь низким и меня осудят. Но пусть-ка возьмут в толк: я не был сынком богачей, мать не гладила меня по головке, пока я зубрил вокабулы, отец не обещал ни дорогого подарка к рождеству, ни поездки на каникулы за хорошие отметки. Каждый борется как умеет. Я хотел быть первым — и был им. Мне необходимо было загрести какие только возможно гроши стипендий — и я их загребал.


Каждое полугодие я наряжался в лучшее, что у меня было, и отправлялся показывать свой табель Лахманну. Тот читал, причмокивал, кивал головой и толстой своей, желтой рукой выдавал щедрые наградные. С годами, когда его уже стала одолевать старость, он даже пускал слезу, привлекая меня к себе и щекоча мне висок своими моряцкими усами.

Из всех предметов больше всего увлекла меня химия. Я не мог быть счастливее, не мог чувствовать себя более окрыленным, чем в те часы, когда, с пробиркой в руке, производил в школьной лаборатории первые опыты простейшего разложения химических веществ. Уже один запах кислот, один жар спиртовки наполняли меня невыразимо возвышающим чувством. И я был очень огорчен, когда в шестом классе программа по химии закончилась. После выпускных экзаменов Лахманн предоставил мне выбрать ту область техники, в которой я хотел бы специализироваться. Я, не задумываясь, избрал химию.

Сильно ошибся бы тот, кто вообразил бы, будто дома ценили мои успехи. Ни отец, ни мать никогда и грошем не помогли мне, пока я учился. С каким-то ехидным злорадством они предоставляли Лахманну нести все расходы. Во время каникул он не содержал меня, и тогда я должен был отрабатывать свое пропитание либо за отцовским верстаком, либо помогая матери в нашем маленьком хозяйстве. Не проходило дня, чтобы отец не угостил меня ядовитой насмешкой. Братья и сестры смотрели на меня пренебрежительно. Зять Ферда до омерзения выкрикивал все, что думал о дармоедах и чернильных барчуках.

С Карелом Донтом я познакомился только в пятом классе. Вообще-то он учился в том же училище с первого, но в параллельном классе. Карел, сын коммерсанта, был истым горожанином. У него была младшая сестра, страдавшая падучей и потому не посещавшая школу. Она училась дома. Как-то родители их не поладили с приходящим учителем, и я, по протекции Карела, сделался репетитором Эммы.

У Донтов я получал все, на что не распространялись благодеяния Лахманна: завтраки, ужины да немного мелочи на личные нужды. Сам Карел был лентяй, учился неважно, зато писал приличные стихи, а еще лучше рисовал. Из класса в класс он переходил только благодаря учителю рисования, который видел в нем талант. Его родители ставили меня ему в пример. Карел не обижался. Это был краснобай, которому нравилось опьянять себя возвышенными мечтами; жила в нем ни на чем не основанная самоуверенность посредственных людей. История моя его занимала, потому что была полной противоположностью его собственной мягко выстланной жизни. И мы ладили, в общем, только по той причине, что были такие разные. Он был настолько же легкомыслен и хорошо воспитан, насколько я — серьезен и беспринципен. Он — в той же мере пассивен, в какой я — борец.

Одно время мы жили в Праге с Карелом вместе. Квартира наша была мне не совсем по средствам, но я умел находить источники довольно приличных заработков, да и Лахманн был еще жив. Естественно, свободного времени у меня было мало. До темноты я делал чертежи за других, бо́льшую часть дня бегал по частным урокам, собственные же задания готовил по ночам. Зато я, в общем, не знал нужды и даже сумел отложить несколько десяток на непредвиденные случаи.

Карел поступил на факультет архитектуры и при всяком удобном случае выражал свое глубочайшее недовольство. Он хотел учиться живописи, а родители не позволяли. Он мстил им тем, что совершенно ничего не делал. Все свое время он убивал на попойки и на сон. Он влезал в долги, которые волей-неволей должен был покрывать его отец. Мать Донта умоляла меня присматривать за моим другом, всеми средствами оказывать на него благоприятное влияние — она предлагала мне даже приличное вознаграждение в случае успеха. Я отказался. Я не создан возвращать на правильный путь сбившихся молодых болванов. Тем более что в те времена я не нуждался.

Умер Лахманн, и стало хуже. Денег, заработанных собственным трудом, катастрофически не хватало. Невозможно стало оплачивать дорогую квартиру, где мы жили с Донтом. Я съехал от него. В одном смысле такая перемена была мне очень на руку: общество Карела и его неприятных собутыльников мне осточертело. Да и Донт со временем понял, что ему нечего сожалеть о моем отъезде: родители его, опасаясь, как бы он после моего ухода еще глубже не погряз в распутстве, разрешили ему наконец пересесть на другую лошадку и отдаться любимому искусству.