покинуть этот дом, то ничего с собой не унесешь.
Да разве я захочу покинуть своего сына? Думал ли я искать новые приключения? Мои намерения были самые лучшие. Я был готов отдать и жизнь и кровь, как говорится. Все свои силы. Но быть принужденным ко всем этим добродетелям — это мне, пожалуй, не по вкусу!
Покойник влепил мне пощечину из гроба. Я не хозяин своего добра, всякое свое разумное действие я обязан объяснять высшей инстанции. Хайн унизил меня в глазах общества. Тайна завещания стала явной — как все тайное. При встрече со мной многие не могли удержаться от многозначительной ухмылки. Что, мол, выкусил? Получай по заслугам! Ах, ты женился на богатстве Хайна? Повел себя в его семье как взбесившаяся лошадь? Во весь опор ринулся к цели? А вот на тебя и узду накинули! Усмирят!
Ну хорошо, хорошо — все это было весьма неприятно, однако я сумел в конце концов найти нужный тон — тон снисходительности. Ты дал мне в зубы? — Что ж, старик, кто старое помянет… Я-то давал тебе в зубы не раз — что с того, что ты ударил последним? Зато и было это напоследок… Верх-то все равно мой, потому что фамилия ребенка — Швайцар и он целиком, весь, принадлежит только мне. Не внук Хайна, — слышишь?! — а сын Швайцара!
Впоследствии я научился даже просто посмеиваться над этим. Раскланиваясь перед колыбелькой, я шутил: «Мое почтение, маленький пан фабрикант! Разрешите верноподданнейше доложить: дела идут хорошо! Соблаговолите положиться на преданного слугу! Заказы прибывают. Производство духов налажено отлично. Потребитель доволен. Не желаете ли заглянуть в книги? Мы уже с радостью ожидаем инспекции вашей милости!» И я смеялся и высоко подбрасывал это крепенькое, пухленькое, радостное существо.
Я смеялся… Да, тогда я еще смеялся. А скоро стало не до смеха. Очень скоро — и навсегда — оборвался последний мой смех!
Тетка Каролина не оставила после себя никаких любвеобильных распоряжений в духе папаши Хайна. Смерть ее не много произвела шума. Как-то даже и непохоже было на нее — угаснуть так незаметно! Почтенная, окруженная поклонением матрона, законодательница давних балов, властительница с Кунцем у ног — и вдруг так! Под конец она довольствовалась обществом глупой толстоногой служанки. А впрочем, что удивительного? Ничего другого ей и не оставалось. Как постелешь, так и ляжешь…
Не то чтобы я был груб с ней. Нет, этого нельзя сказать. Но милая старая дама была вдохновительницей некоего интересного документа — а я не заходил так далеко, чтоб делать вид, будто меня это вовсе не затрагивает. Ее, чего доброго, задело бы, если б я оставил без внимания ее змеиный укус! Нет, я вовсе не какой-нибудь анемичный альтруист. Я обыкновенный, простой человек, который умеет держать себя в руках, но не считает себя обязанным как-то там притворяться.
Да, да, она бы еще, чего доброго, обиделась! Ведь, подсказывая Хайну его последнюю волю, старуха должна же была знать, что вскоре останется одна со мной, одинокой в моем приятном обществе. Не могла она упустить этого из виду. Зачем же мне было смущать ее покой своими излияниями? Материально она была обеспечена — об этом позаботился Хайн. Одного не мог уже сделать старый господин — устроить так, чтоб я не… ну, скажем, не отказал от дома старому комедианту с рекламной бородой. Ледяная рука покойника сюда не дотянулась.
А славный улов — две мухи разом! Что же до благородной дамы, то — пожалуйста, живи себе у меня, только уж навсегда оставь меня в покое. Не желаю с тобой никакого соприкосновения. Никакого! Ты на первом, я на втором этаже. Будем терпеливо ждать. Ты уже очень стара, и есть у тебя твои драгоценные письма. Читай, читай прилежней! Да поторопись. Может, смерть-то нагрянет, когда ее и не ждешь. Побольше рвения, чтоб успела дочитать-то!
Кунц понурил свою лошадиную голову. То есть я думаю, что понурил, меня при этом не было, а у слов, написанных мной, нет глаз. Любовное послание к нему я составил в очень вежливой и ясной манере. Мол, благодарю за все дружеские услуги, оказанные дому, благодарю и за свою семью, и за покойного тестя, и искренне сожалею, что пути наши разошлись. Он понял. Да и как было не понять? Порой тетушка получала от него письмишки чуть ли не на розовой бумаге, на языке красок означающей любовь. С течением времени переписка стала глохнуть. Кунц все больше высвобождался из-под гипноза ее глазищ.
Старуха бродила по саду неверными ногами, сгорбленная, опираясь на свою странную клюку, губы ее шевелились — она что-то шептала, сама себе рассказывала то, что уже некому было рассказать. Не с кем ей было уже делиться воспоминаниями. Былая властность оборачивалась боком. Слишком резким был переход. Не радовало старуху монастырское уединение. Она хирела. Черная пелерина, чепец, завязанный под подбородком лентами, — последнее фамильное привидение… Очень молчаливое привидение — я, например, ни разу не заговорил с ней за все оставшиеся ей полтора года жизни.
Она подхватила грипп. Кати сказала мне, что, по просьбе Анны, вызвала Мильде. Ладно. Я не бесчеловечен. Больной есть больной, он имеет полное право на врачебную помощь. В течение некоторого времени Мильде снова зачастил на виллу Хайна. Смешно! Он лечил моего врага — и оттого держался враждебно со мной. При встрече он никогда не останавливался поговорить. Впрочем, потом он перестал приезжать. А тетка уже не встала.
Ничего особенного, это называют старостью. Ей было под восемьдесят. Она не покидала постели. Иногда в сад выходила Анна с глазами, опухшими от слез, вывешивала проветривать перины. Она не лишена была воображения, эта старая толстая Анна! Знала, что может ожидать ее в недалеком будущем.
Однажды ходил я по цехам, вдруг прибегает за мной рабочий — мол, в кабинете ждет меня какой-то господин. Господин? Я помчался вверх по лестнице — деловым знакомым надо выказывать предупредительность. Однако «деловым знакомым» оказался не кто иной, как Кунц, соавтор завещания.
Он поклонился очень учтиво; он шаркал по полу своими плоскими стопами, потирал лоб, потягивал себя за бороду. Он был в замешательстве, он был сам не свой! Видно, ужасно боялся меня, славный пан школьный директор! Он не мог предугадать, как я с ним обойдусь. Может, вообразил даже, что выварю на гуляш его ослиные кости в большом котле для щелока!
Он забормотал просьбы о прощении и всякое такое… Я, конечно, предложил ему сесть — вежливость прежде всего. Ах, он услышал, что милая старая пани хворает…
Или она ему написала, или ему сказал Мильде. Я уставился на Кунца ироническим взглядом. Он покраснел, как влюбленный, застигнутый врасплох, когда он тайком пробирается к своей горюющей простушке. Не буду ли я столь любезен и не сообщу ли ему что-либо определенное о недуге старой дамы? Он, Кунц, по-прежнему живо интересуется домом усопшего друга, сердце у него разрывается от жалости к глубокоуважаемой старинной благодетельнице…
Я с невинным видом ответил, что мне нечего ему сообщить. Я так занят, что совершенно не имею времени повидать больную.
— Сами знаете, пан директор, старые люди часто недомогают, а в общем, ничего серьезного. Тут еще, видно, и возраст, дорогой пан директор…
Он кивал, покашливал. Все ходил вокруг да около, сплошь междометия, сплошная вежливость — и никакого толку. Я понял, что этак я просто теряю с ним время. И я заговорил сам. Мне правда искренне жаль, что я не могу пригласить пана директора навестить больную. Пан Кунц, без сомнения, согласится, что это ее не обрадовало бы. Ведь такие старые люди, говорил я, очень щепетильны в отношении своей внешности. Тетушка Каролина привыкла всегда как бы возглавлять общество, всегда она появлялась только при полном параде. Ее, конечно, ужасно смутит то обстоятельство, что она должна будет принять старого друга, лежа в постели…
— Да, да, — согласно залепетал старый дуралей, — вы правы, пан фабрикант, да — старое стойкое поколение… Конечно, ей было бы стыдно… Вы так тонко это поняли, вы так деликатны…
— А вот когда тетя Каролина встанет, — бодро продолжал я, — и сможет снова приветствовать вас со своего трона…
Он улыбался, словно вместе со мной радовался этой перспективе. Что ж, не повезло бедняге. Тетке не суждено было больше воссесть на свое кресло. Кунц увидел ее уже только в гробу, на катафалке, украшенном венками и цветочками, как шапка рекрута.
Конец милой дамы был скор. Сижу это я в своей комнате, курю — вдруг кто-то отчаянно застучал в дверь. Кати отворила: Анна! Я сразу понял, в чем дело, — кухарка не имела обыкновения подниматься к нам.
Я спустился. Не очень-то это было приятно. От этого посещения у меня до сего дня осталось отвратительное воспоминание: как удалось закрыть эти огромные шары глаз? В гробу она лежала маленькая и тощая. Кто бы подумал? Живой она казалась такой долговязой! Видно, все человеческие впечатления весьма относительны.
После похорон я вызвал к себе Анну и, словом, прогнал ее. Не по-злому — нет, боже сохрани! Назначил ей даже маленькую пенсию. Но люди неблагодарны, даже когда с ними обходишься по-рыцарски. Клевета… Сплетни… Болтовня о старой собаке, которую отправили на живодерню, когда она отслужила, и всякое такое. Вот увидите, его бессердечие не принесет ему счастья! В общем, зевота берет от подобных толков. Зевота! Тетка Каролина была последней. С нею из Есенице исчезла фамилия «Хайн».
А теперь стисни зубы, старый приятель! Что такое эти две остановки? — Так, шуточки, щекотание мертвых под носом. Ничего ужасного, просто немножко горького смеха. То, что ждет впереди, — куда горше. Тут-то речь шла всего лишь о двух деревянных куклах. Кукольник ведь тоже усмехается, когда снимает горностаевую мантию с короля и захлопывает пасть черту. Теперь же речь пойдет о большем. Речь пойдет о моем ребенке! Ни к кому на свете я еще так не привязывался душою, как к нему. Ох, как я к нему привязался! Всей кровью прикипел…
Мудро говорят немощные старцы: нет на свете существа, которому не было бы хоть что-то свято. У самого отъявленного циника есть в душе какой-нибудь сокровенный уголок, где он молится, где он повергается ниц, где он близок к слезам. Самая свирепая тигрица мурлычет, довольная, когда ее сосут детеныши.