Прощайте, красавицы! Впрочем, он ни на что не надеялся в своих снах… Вот и страшный бой часов: семь пронзительных звонков, которые отдаются даже в желудке. Они упорствуют, нарастают в бешеном звяканье колокольчика, такого реального, что Антуан и в самом деле просыпается, садится на постели, обводя комнату безумным взором, словно восставший из могилы Лазарь:
«Боже мой! Ведь это же звонят во входную дверь!»
Антуан впрыгивает в домашние тапочки, натягивает ощупью штаны:
«Папа встал… Который же может быть час? Кажется, ещё совсем рано…»
Он открывает дверь спальни: из коридора доносится плачущий голос, прерывающийся от волнения и спешки, а Антуан чувствует, как у него начинает дёргаться щека при одном только упоминании заветного имени «мадемуазель Минны».
– Антуан, мальчик мой, посвети нам!
Антуан ищет свечку, ломает одну спичку, вторую… «Если не зажгу с третьей, значит, Минна умерла…»
В прихожей Селени завершает и тут же начинает снова свой рассказ, похожий на обрывок романа с продолжением:
– Она лежала вот так, на полу, сударь, без чувств и в таком виде! Грязь забилась даже в волосы, без шляпы, без всего. Конечно, это не моё дело, но если хотите знать… я думаю, её похитили, надругались над ней по-всякому и принесли домой, полагая, что с ней всё кончено…
– Да, да, – повторяет машинально дядя Поль, расстёгивая и застёгивая свою коричневую пижаму.
– Вся мокрая с головы до ног, сударь, а уж грязи-то, грязи!
– Да, да… Закройте же дверь! Я сейчас оденусь и пойду с вами.
– Я с тобой, папа, – молит Антуан, клацая зубами.
– Ни в коем случае! Тебе там нечего делать, мой мальчик! Это всё сказки Селени! Кто может похитить девушку из её комнаты?
– Нет, папа, я пойду туда!
Он почти кричит, находясь на грани нервного срыва. Уж он-то всё понял сразу! Минна говорила правду, она не лгала! Ночи на склоне, любовь, в которой нельзя признаться, красивый господин с его опасным ремеслом – всё было истиной! И вот наступил логичный конец этой драматической связи: осквернённая и смертельно раненная, Минна доживает свои последние минуты в доме на бульваре Бертье…
Перед дверью в комнату Минны Антуан ждёт, уткнувшись плечом в стену. За этой дверью дядя Поль и Мама, склонясь над постелью, усеянной грязными пятнами, заканчивают ужасный осмотр: в руке у Мамы дрожит и покачивается лампа…
– Господи! К ней даже не притронулись! Она невинна, как новорождённый младенец… Если бы я хоть что-нибудь мог понять!
– Ты уверен, Поль? Ты уверен?
– В этом – да! Да и большого ума тут не требуется… держи же как следует лампу! Ну, смотри сама! Убедилась?
– Да, ты прав: худшего не случилось…
На белых губах Мамы появляется блаженная улыбка: Антуан, ожидавший увидеть Маму в слезах, обезумевшую от отчаяния и проклинающую небеса, не знает, что и думать, когда она наконец отворяет перед ним дверь…
– Это ты, мой бедный малыш? Входи же… Твой папа уже… уже послушал её, ты понимаешь…
Твёрдой рукой она прижимает к ноздрям Минны платок, вымоченный в хлороформе… Минна, Боже мой! Да Минна ли это? На постели – неразобранной постели – лежит жалкое создание в розовом фартучке, отяжелевшем от грязи, жалкое создание с похолодевшими ногами, на одной из которых всё ещё надет красный тапочек без каблука… Лицо наполовину закрыто платком, и можно разглядеть лишь чёрную линию сомкнутых век…
– Дыхание хорошее, – говорит дядя Поль. – Небольшой насморк. Пока ясно лишь, что у неё поднялась температура… Остальное выяснится позже.
Тихий стон заставляет его умолкнуть. Мама наклоняется молниеносным движением самки, которая бросается на защиту сосунка.
– Ты здесь, Мама?
– Что, любимая?
– Это правда ты?
– Да, моё сокровище.
– Кто здесь разговаривал? Они ушли?
– Кто? Скажи мне, кто? Те, которые напугали тебя?
– Да… папаша Корн и ещё один…
Мама, приподняв Минну, прижимает её к сердцу. Антуан узнаёт теперь бледное лицо и светлые волосы, посеревшие от засохшей грязи. Эти волосы, изменившие цвет, эта печать скверны, будто внезапно подступившая старость… Антуан сотрясается в глухих рыданиях, чувствуя, что лучше умереть…
– Тише, – говорит Мама.
При звуке рыданий плотно сжатые веки Минны, синеющие на восковом лице, приподнимаются… Прекрасные бездонные глаза под благородными бровями, полные смятения от того, что им пришлось увидеть, – это, несомненно, глаза Минны! Они закатываются к потолку, а затем обращаются на Антуана, который плачет, забыв о носовом платке… Бледные щёки вспыхивают обжигающим розовым пламенем; она явно совершает над собой какое-то ужасное усилие, прижимаясь к Маме и устремляя к Антуану хрупкие испачканные руки…
– Антуан, это неправда! Неправда! Скажи, ведь ты веришь мне, что это неправда?
Он изо всех сил кивает «да, да», глотая слёзы… Мир для него обрушился, и он верит лишь в то, что эта изумительная девочка по собственной воле стала игрушкой в чужих руках, порочной куклой, использованной и выброшенной за ненадобностью, когда она насытила похоть одного, а может быть, и нескольких негодяев…
Он оплакивает Минну и самого себя, потому что она навеки обесчещена, унижена, отмечена позорным клеймом…
Часть вторая
Я буду спать с Минной!»
Маленький барон Кудерк произнёс эти слова сосредоточенно и отчётливо, затем сильно покраснел и поднял меховой воротник. Казалось, он принял решение завоевать, с одной лишь тросточкой в руках, обширную угрюмую степь, раскинувшуюся за улицей Руайяль, где почти слепнешь в дымном сумраке. Теперь виден лишь его коротко стриженный светлый затылок и дерзкий нос маленького изящного шалопая. В тени деревьев на улице Габриель он, расхрабрившись, осмелился повторить прямо в зябкую спину полицейского: «Я буду спать с Минной!.. Поразительно, но ни одна женщина – если не считать англичанки моего братца, самой первой из всех, – не волновала меня так… Минна ни на кого не похожа…»
Подходя к улице Христофора Колумба, он уже думал только о том, что нужно разложить пирожные и поставить электрический чайник, а главное, что раздевание желательно осуществить как можно быстрее, непринуждённым образом и словно бы незаметно. Его начинало тяготить то, что он слишком молод. Всё время быть маленьким бароном Кудерком, которого дамы «У Максима» нежно зовут «шпанёнком»; иметь дерзкий нос, насмешливые и близорукие голубые глаза, свежий рот жителя предместья; но… как при этом забыть, что тебе всего лишь двадцать два года!..
– Господин барон, эта дама уже здесь! – шепчет ему камердинер.
– Как! Она уже здесь! А пирожные! А цветы! И всё остальное! Ах, какое неудачное начало… Хорошо хоть камин успели разжечь!
Она уже здесь – словно у себя дома: сняв шляпку, сидит у камина. Простое платье закрывает ей ноги, светлые волосы, стянутые узлом, наэлектризованы от мороза и окружают голову серебристым нимбом: юная девушка с английских гравюр, сложившая руки на коленях… И какой детской серьёзностью проникнуты эти черты, тонкие и чёткие до чрезмерности! Муж её Антуан частенько говорил: «Минна, отчего ты кажешься такой маленькой, когда грустишь?»
Она подняла глаза на вошедшего блондина и улыбнулась ему. Улыбка сразу превратила её в женщину. В этой улыбке были и высокомерие, и готовность ко всему, что пробуждало у мужчин желание отважиться на любое предприятие…
– О Минна! Как вымолить у вас прощение? Неужели я действительно опоздал?
Минна, поднявшись, протянула ему узкую руку, с которой уже успела снять перчатку:
– Да нет, это я пришла раньше.
Их голоса звучали почти одинаково: на её звучное неторопливое сопрано накладывалась его парижская манера повышать тон…
Он сел рядом с ней, внезапно испугавшись этого уединения. Нет вокруг толпы бдительно-злоязычных друзей, нет мужа – мужа, правда, крайне невнимательного, это так, но всё-таки в его присутствии можно было забавляться лишь играми флиртующих школьников: скрещивать пальцы под прикрытием чайного блюдечка, обмениваться быстрым поцелуем за спиной у Антуана… Ещё вчера маленький барон Жак мог говорить себе: «Я их с лёгкостью обвожу вокруг пальца, они ни о чём не подозревают!» Сегодня же он наедине с Минной, этой Минной, которая приходит, сохраняя полное присутствие духа, раньше времени на их первое свидание!
Он поцеловал ей руку, одновременно окинув её быстрым изучающим взглядом. Она склонила голову и улыбается горделивой двусмысленной улыбкой… Тогда он жадно прильнул ко рту Минны и впился в губы, не говоря ни слова, охваченный внезапно таким жаром, что полусогнутое колено его задёргалось в бессознательном танце.
Она слегка задыхалась, запрокинув голову. Светлый узел волос давил на шпильки, норовя рассыпаться блестящими волнами…
– Подождите! – прошептала она.
Он разжал руки и встал. Лампа осветила снизу его изменившееся лицо, побледневшие ноздри, алчный яркий рот, дрожащий розовый подбородок, всё его ещё детское лицо, внезапно постаревшее от желания, которое облагораживает и истощает.
Минна, продолжая сидеть, смотрела на него взором, излучающим покорность и тревогу, невыносимую тревогу… Когда она подняла руку, чтобы поправить шпильки, он схватил её за запястье:
– Нет, не надо распускать волосы, прошу тебя, Минна!
Она слегка покраснела от этого «ты» и опустила ресницы, более тёмные, чем волосы. Ей приятно, но одновременно она немного задета.
«Возможно, я люблю его?» – подумала она, пытаясь заглянуть в сокровенные тайники своей души.
Он опустился на колени, протянул руки к корсажу Минны, к слишком сложному для него нагромождению крючков и застёжек, к двойной петле стоячего воротника, заледеневшего от крахмала. Она увидела на высоте своих губ приоткрытый рот Жака – по-детски возбуждённый рот, пересохший от предвкушения поцелуя. Обвив руками шею коленопреклонённого друга, она с жаркой нежностью припала к этому рту, словно сильно любящая сестра, словно невеста, которой придаёт смелость и невинность; застонав, он оттолкнул её, не зная, куда девать неловкие горячие руки, ибо она повторила: