Невиновные в Нюрнберге — страница 10 из 57

[4] города? Скорее, скорее искать ответы на все эти вопросы.

Я одеваюсь и выхожу. Моросит холодный дождик. На улицах Нюрнберга пусто. Одинокие прохожие сутулятся, клонятся к земле, и это производит странное впечатление: кажется, будто все они ищут что-то, оброненное в мокрый снег. Невозможно различить их лица — все укутаны платками, замотаны шарфами, грязными драными тряпками. Идут преимущественно пожилые женщины, точнее, плохо одетые женщины, в длинных, сшитых по довоенной моде пальто, потрепанных, изношенных. Женщины, одетые в молчание, женщины, одетые в траур, который хоть и не окрашен в черный цвет, и без крепа, но все же — он есть, сопровождает их, останавливается вместе с ними на трамвайных остановках и ждет. Сжатые внутренней судорогой губы. Невидящие глаза.

Все победы Адольфа Гитлера, все его броски и марши, все конверты с адресами полевых почт легли на их хрупкие плечи, но об этой с трудом скрываемой боли не знало ни министерство пропаганды тогда, ни корреспонденты, прибывшие теперь на процесс со всех концов планеты. Тайна страдания женщин, которые остались одни.

Я отдаляюсь от гостиницы в полной уверенности, что вот-вот остановит меня резкий немецкий оклик, что я столкнусь с грубостью и злобой, увижу проявления сверхчеловеческой (Übermensch’a [5]) энергии. Но я ошиблась. В то воскресенье по улицам Нюрнберга ходили только подавленные существа, несущие свое горе или усталость. Как ни странно, я не встретила ни одной эсэсовки, ни одного капо. Мир, в котором нет олицетворения террора, вызывает во мне недоверие. Ведь эсэсовки по-прежнему существуют, они лишь на время затаились, ушли в собственное молчание. Когда я спрашиваю, как пройти к дому Дюрера, они поднимают руку и молча показывают направление. Глаза их остаются остекленевшими, невидящими.

Дюрер. Великий мастер. Это он создал образ смерти, подстерегающей рыцаря в пути, неподалеку от замка, башни которого с окнами, бойницами и стенами художник расположил на холме, нарисовал и дорогу, ведущую к домашнему теплу и добрым людям. Это совсем рядом! Рыцарь проходит мимо раскидистого дерева, и тут перед ним возникает призрак с отмеряющими время песочными часами в руках; отталкивающее видение, безносое, в венце из змей, с омерзительной речью, исходящей из глубины прогнившего черепа, сквозь мертвые губы. Здесь под спудом народных сказок, легенд и басен дремало кошмарное психическое заболевание; страшная ведьма, внушающая ужас самым смелым путникам, собирающая кости за алтарем храма и раскидывающая их ночами, беснуясь в поисках человеческого мяса; косоглазый дюреровский дьявол, с обломленным рогом и разинутой пастью осла, тупо и уныло глядящий перед собой, словно эсэсовец, утомленный еженощным многомесячным убиванием.

Что-то из жуткой картины этой осело в подсознании каждого из них, и, когда Адольф Гитлер, закомплексованный мерзавец, вскинул руку, дав знак могильщикам Европы, многие сразу знали, что надо делать.

Но все ли? Надо ли верить Арнольду Цвейгу или Ремарку, которые говорили о том, как мучительна война, которая ведется вопреки воле народа?

Я должна сама найти ответ на этот вопрос здесь, в Нюрнберге, буду искать его повсюду — и среди молчащих, гонимых метелью людей, и в зале заседаний Трибунала. Может, кто-нибудь из обвиняемых — сановников третьего рейха — произнесет слова, которые объяснят, почему они с таким упорством создавали вокруг себя могильный климат, дышали смрадом разлагающихся тел, запахом человеческой крови, почему так охотно топтали ногами кости убитых и кости еще живых.

Ответь, Нюрнберг. Открой нам правду, на которой дано будет строить будущее Европы, или по совету Себастьяна Вежбицы надо бежать в далекие края?..


Американский солдат, стоящий на посту у «Гранд-отеля», не обратил на меня ни малейшего внимания час назад, когда я выходила из гостиницы, теперь же, радуясь, что он не зря стоит, раскинул руки, категорически не пуская меня обратно. Его румяные щеки прямо сияют от счастливого ожидания; она там роется в сумочке, пусть себе роется на здоровье, бравый вояка тем временем напрягает мышцы — крепкий, хорошо сложенный парень, никто не войдет внутрь против его воли. Война хоть и окончилась, но здесь, пока идет военный суд, действуют фронтовые порядки.

Наконец я нашла зеленоватую картонку, дающую право на вход в гостиницу. Руки часового возвращаются на пояс, на губах появляется улыбка, подбородок снова начинает ритмично двигаться: жвачка помогает часовому скоротать время. Я с трудом понимаю искаженное жеванием слово:

— О’кэй!

У портье возле моего ключа приколота записка: «Прокурор Буковяк ждет. Позвоните по номеру 511».

Ноги подо мной подкашиваются, по всем кровеносным сосудам, по всем нервам расползается страх, бесчисленное число раз пережитый во время оккупации, страх приговоренного, не отпускавший с первого дня войны и до момента освобождения. Все уже позади, но вопреки рассудку ощущение ужаса крепко засело в нервных тканях, это психическая опухоль, возникшая у тех, кто на себе испытал, что значит отмена во время оккупации всех прежде существующих законов.

Такой хриплый деревянный голос мог бы скорее раздаться из плохо настроенного приемника или со стертой пластинки:

— Алло! Это комната пятьсот одиннадцать? Я получила вашу записку…

В телефонной трубке шепот, и я с трудом различаю слова:

— А, вы уже пришли. Ждем вас.

— Сразу подняться к вам? — спрашиваю я и чувствую, как меня обдает жаром, ведь вызывает руководитель польской делегации.

Вместо ответа телефон разражается кашлем. Это длится страшно долго, а в перерывах я слышу тяжелое прерывистое дыхание. Впечатление, будто по техническим причинам нарушена телефонная связь.

Наконец, словно из наполненного печальным эхом колодца, раздается несколько слов:

— Мы ждем вас. Да. Если можно, сразу. Будьте осторожны возле строительных лесов — там легко подвернуть ногу.

Значит, все-таки началось. Не только в воображении. Надо положить голову на дыбу, засунуть руки в тиски, взойти на трибуну для свидетелей и говорить правду, одну только правду. И все же до чего трудно поверить, что перевернулась страница мировой истории. Миновало время убийств, началась эра жизни. Вчерашний сторонник Гитлера пропустит сегодня в дверях человека, по отношению к которому не успели применить ни одного из множества средств уничтожения.

У меня неприятное ощущение, будто портье ощупывает меня взглядом, губы его складываются в злую усмешку, угодливый служащий отеля превращается в агрессивного немца, правда, он не позволяет себе ничего лишнего, молчит, но одной лишь гримасой, оскалом рта выказывает свое презрение к иностранке, польке, которая ни с того ни с сего приехала в страну неуступчивых Übermensch’ев. А может, мне это только кажется? Может, это в самом деле помешательство, которое замечает в людях доктор Оравия?

В холле пусто. Как и прежде, темновато и мрачно.

Американский солдат по-прежнему стоит спокойно в дверях, с неувядаемым оптимизмом на боксерском лице, с жевательной резинкой во рту — это его единственное занятие на ближайшее время, пока снова не придется проверять документы у кого-нибудь из воскресных гостей. Солдат — победитель второй мировой войны, верящий в военную мощь США, бдительно следит за входом в «Гранд-отель»; там темноватый холл, конторка портье, лифты, коридоры, рестораны, номера — все это за его широкими плечами. Моральные комплексы приезжих не нарушают его спокойствия. А тем более выражение лица немецкого портье.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Первым делом меня ослепил свет лампы, направленный на письменный стол и стену. В комнате было накурено, толстая штора заслоняла окно, в полумраке светились огоньки сигарет. Кто-то любезно уступил мне место. Я узнала коренастую фигуру узника Треблинки.

— Приветствуем вас! — хрипло сказал прокурор Буковяк и протянул мне руку, которая, попав в круг света, словно превратилась в застывший предмет из желтоватого воска.

Мне пришлось подойти к нему, осторожно ступая, чтобы не задеть в темноте вытянутых ног. Я знала фамилии четверых юристов, которым удалось сломать барьер международных постановлений и добиться права участия в суде над гитлеризмом. В самое ближайшее время мне предстоит увидеть этих мужественных, упрямых людей в действии.

Ладонь прокурора Буковяка показалась мне горячей. «У него опять температура, — подумалось мне. — Неужели он не может победить свой туберкулез теперь, когда кончилась война и все стало намного легче?! Происходящие события должны заменить ему лекарство!»

— Мы тут как раз изучаем территорию Европы, — сказал он, с трудом поборов подступающий кашель. — В голове не помещается, сколько братских могил на этой земле.

Он накрыл узловатыми, широко растопыренными пальцами ту часть карты, где по линии главной реки я узнала Польшу.

Буковяк говорил мрачно, делая паузы, чтобы откашляться, тогда становилось слышно, как хрипят басом его больные легкие.

— Ошеломляющее, совершенно невероятное количество мест массовых казней они разместили здесь, в нашей стране. Пройдут годы. Но и через десять, двенадцать, может быть, пятнадцать лет люди будут находить в земле следы гитлеровских преступлений. Мы уже сегодня можем и должны раздвигать рамки обвинительного заключения, дополняя их цифрами и фактами.

Он замолчал. Его слова пугали меня. Годы? Десять, двенадцать, может, даже пятнадцать лет? Маньяк! Подобная картина не укладывалась в моем представлении о мире, возрождающемся из пепла.

Я плохо знакома с этим человеком. Он вызвал меня к себе несколько недель тому назад, когда приехал из Нюрнберга в Польшу. Тогда он беседовал со мной, расспрашивал об Освенциме, о положении узников, ставил интересные проблемы, торопливо записывал мои ответы. Он был сосредоточен и спокоен. Казался очень сильным. Здесь же, в старой гостинице, при свете нависшей над письменным столом лампы, он производил впечатление утопающего, с трудом держащегося на поверхности.