Невиновные в Нюрнберге — страница 11 из 57

Значит, это его стараниями меня вызвали в Нюрнберг в качестве свидетеля обвинения. Мои глаза постепенно привыкли к яркому свету лампочки, направленному на выцветшую, кое-где разорванную карту Европы. Между названиями городов, озер, горных хребтов я читаю совсем новые, но уже наполненные страшным содержанием слова: Аушвиц, Терезиенштадт, Ораниенбург, Собибур, Гузен, Белжец, Треблинка, Бухенвальд, Лидице, Дахау, Майданек. Рука Буковяка передвигается медленно, палец задерживается возле заболоченных окраин Штутова, дрожит возле эсэсовской караульной в Хелмне, дожидается, пока мы поймем, что значит Нойштадт-Глеве, Флоссенбург, Заксенхаузен.

Я радовалась, что свет, направленный на карту, оставляет меня в тени: пессимизм прокурора Буковяка ужасал меня, я с трудом овладела голосом, но мои поднявшиеся брови, широко раскрытые от изумления глаза могли раздражать его.

Через десять-пятнадцать лет в Польше и воспоминания о войне не останется! Мне хотелось спросить, зачем он нагнетает ужас, и без того все достаточно мрачно и страшно? Зачем пытается выкрасить будущее в черный цвет войны?

Во мне росло, струной натягивалось неприятное, мне самой непонятное напряжение. Я все острее ощущала свою беспомощность перед всем тем, что стояло за словом «оккупация».

Узник Треблинки робко задал вопрос, который возник и у меня при виде этой испещренной названиями лагерей карты Европы:

— Интересно… Сколько времени отводится тут на показания свидетелей из Польши?

Буковяк, низко ссутулившись, молча развел руками. Означало ли это беспомощность?

— Дорогие мои, — заговорил он наконец голосом, полным сожаления. — Свидетели будут нужны на процессе как своего рода живая иллюстрация к собранным обвинительным материалам. Мы упросили Трибунал разрешить пригласить четырех человек из Польши. Люди из-за проволоки — это приложение к уже известным фактам.

Я перестала глазеть по сторонам и сосредоточилась.

— Поймите меня правильно, — откликнулся он на мое беспокойство. — Первая часть процесса закончилась. Начнут давать показания гитлеровцы, выступать их адвокаты. Обвинительный акт — это документ, который в значительной степени немцы написали собственными руками. Да-да. Собственными руками. Приказы. Донесения. Отчеты. Рапорты. На этих документах стоят печати. Свастика. Гитлеровский герб. Подписи. Даты. Иногда даже указаны часы и минуты казни, списки людей, которых они посылали на смерть.

Он перевел дыхание. В комнате стояла такая тишина, словно в ней не было ни души. Буковяк, насупившись, продолжал совершенно другим, глухим тоном:

— Они забыли, что и без их помощи все уйдут, когда придет пора. Немцы решили ускорить естественный процесс. Их война приобретала в определенных фазах характер промышленного производства, и весьма крупного при этом. Могильщики народов!

Райсман, слегка шевеля губами, наклонился вперед. Прокурор с минуту смотрел на него сквозь полумрак комнаты.

— Здесь собраны факты, — заговорил он снова, тыча пальцем в письменный стол. — Явные, достоверные, с немецким педантизмом регистрирующие чуть ли не каждый вагон с людьми, отправляемыми в газовые камеры Треблинки, правда, далеко не каждую группу рожденных в лагере и отправленных в крематорий детей, и не каждый расстрел на улицах городов и в лесах. В этих безукоризненных рапортах содержатся данные о карательных операциях, о сожженных польских деревнях на Замойщине, о тысячах уморенных голодом советских военнопленных. Но это не вся правда, а всего лишь ничтожная ее часть.

Я молчала.

Буковяк, руководитель польской делегации, обратился к нам:

— Вы меня понимаете? И мои намерения вам ясны? Надеюсь, и доктор Оравия меня понял. Ваши показания должны хоть на какое-то мгновение возродить из небытия действительность гитлеровских лагерей. Тогда цитаты из отчетов о выполнении приказов оживут, имена и фамилии убитых заговорят человеческими голосами. Да. Человеческими голосами, и сделаете это вы.

Я слушала его внимательно. А когда он сделал паузу, сдавленным голосом спросила, сама удивляясь — мой вопрос, казалось, мало был связан с темой разговора:

— А немцы? Какие они сейчас? Вы же видите их тут, в Нюрнберге? Весь этот процесс, он имеет для них какое-нибудь значение?

Глаза старого человека вспыхнули. Он ответил не сразу, а его саркастическая усмешка могла означать что угодно.

— Вы их скоро сами увидите. Я попытаюсь, чтобы вас вызвали с первой группой свидетелей, возможно даже завтра, если мне вообще удастся осуществить мой замысел. Парадоксально! Ведь могло случиться, что правосудие свершилось бы и без участия Польши. И это при том, что Польша первой из всех стран Европы оказала сопротивление гитлеровским войскам, вторгшимся на ее территорию; при том, что Польша в войну буквально истекала кровью, а наших юристов, наших свидетелей могло и не оказаться на процессе. Только благодаря невероятным усилиям мы получили сюда символический доступ. Чисто символический. И все же это существенно.

Он повернулся к нам спиной, переложил папки и обратился ко мне:

— Вот, посмотрите. Это все, что осталось от человеческих существ, содержавшихся в мучениях за колючей проволокой. От героической молодежи, учителей, идеологов. Лишенные фамилий, имен, одежды, волос, каких бы то ни было прав, они погибали поразительно быстро. Никогда, даже с вашей помощью, нам не удастся восстановить всю правду о гитлеровских преступлениях.

Я смотрела на сухие руки, перебирающие документы, и понимала, что слова этого сгорбленного человека наполнены его собственной скорбью.

— Да, господа, четыре державы-победительницы — это грандиозный успех, но все же не мешает и нам сказать здесь свое слово, пригласить сюда достаточно большую группу свидетелей из Польши. Мы завоевали это право во время войны.

Он перевернул несколько страниц и пододвинул мне почти слепую копию какого-то письма. Я пыталась прочесть неразборчивые слова:

«В связи с тем что в Международном трибунале должен в ближайшее время начаться суд над генерал-губернатором Гансом Франком…»

Я перевела глаза на адрес: «В министерство юстиции. Здание правительства на Праге». Отправитель даже не написал слово «Варшава»: может быть, трудно было назвать этим словом груду развалин!

— Теперь, как я уже говорил вам, процесс подходит к концу. Жаль, очень жаль, что вы приехали так поздно. Скоро закончится опрос свидетелей, Трибунал перейдет к допросам обвиняемых. Ганс Франк решил предстать здесь в образе кающегося грешника, он целыми днями молится и читает Библию. Знает, что делает. Множество доказательств преступлений гитлеровцам удалось уничтожить, остальные до сих пор лежат в земле, и долгие годы, целые десятилетия будут лежать там.

— Не может быть! — воскликнула я, неожиданно для себя самой. — Пан прокурор, послушайте, в это трудно поверить, ведь с окончания войны прошел уже целый год. Польша была освобождена год тому назад. Как же это возможно, чтобы доказательства до сих пор лежали в земле? Сколько они там пробудут?

Он с печальной задумчивостью покачал головой.

— Нужно время. Следы преступлений лежат в земле вместе с людьми. Ни один американец и даже ни один англичанин не знает проблем оккупации в такой степени, как мы. И тем более как вы. Союзники вообще легко поддаются внушениям и влияниям.

Я запротестовала:

— Вы не хуже меня знаете, что еще во время войны был опубликован список гитлеровских преступников в Париже, Москве, Лондоне и Вашингтоне.

— Верно. Но проблема совсем в другом. Лагеря пусты. Газовые камеры исчезли. Теперь каплю за каплей подмешивают красители к тем событиям. Химические реактивы.

Мне стало не по себе. Неужели Нюрнбергский процесс — это нечто совсем не то, что я себе представляла? Я глядела на пол, на круг света от лампы, вокруг было темно, и мне вдруг вспомнилась самая страшная сказка моего детства — о ведьме, которую не останавливают никакие препятствия, которая взламывает двери домов, открывает могилы, обгрызает человеческие кости, издевается над молитвами и заклинаниями. Я смотрела на свои ноги в туфлях, купленных на Котиковой улице в Варшаве, на них падал свет, но у меня не было сил сдвинуться с места, впрочем, я понимала, что это не имеет смысла: ведьма, с которой мне выпало встретиться лицом к лицу во время этой войны, была куда чудовищней той, со страниц детской, в мягком переплете книги. Эта ведьма была повсюду, в обличьях разных людей, иногда даже целых толп, иногда же отдельных красавцев мужчин или нежных женщин, про которых никто бы не догадался, что они способны пустить ее в себя.

Вот, например, Aufseherin[6] Грези, милая девятнадцатилетняя мадонна с огромным пучком светлых волос, оттягивающих назад голову, с нежным профилем камеи, с мечтательной улыбкой на устах, которая, зажав в миниатюрном кулачке хлыст, лупила по лицам мужчин, узников концентрационного лагеря. Я видела это. Эта картина и сейчас у меня перед глазами.

— Я вижу это, — прошептала я, к счастью, совсем неслышно.

Если в день окончания войны ведьма ушла из этих людей так же, как из Адольфа Гитлера жизнь, как вытекла кровь из Геббельса, то уже легче: мы очнулись от кошмара. Но только, кто скажет, не спрятались ли в садах среди листвы, в лесных кустарниках или там, куда на рассвете уходит с земли темнота, чтобы вернуться на следующую ночь, какие-то воплощения этой ведьмы?

Буковяк прервал мои мысли:

— Ну а как, собственно, вы добрались? Мы вас ждали, не могли дождаться. Я слышал, вы летели с приключениями?

Я кивнула, пытаясь жизнерадостно улыбнуться. Когда он обратился к нам, прибывшим из Варшавы, в голосе его зазвучали теплые нотки:

— Как ваше здоровье? Самочувствие? Что слышно в столице?

Кому-то надо ответить, но доктор Оравия что-то записывает, а узник Треблинки не раскрывает рта, поэтому я заставляю себя ответить и слышу свой изменившийся голос:

— Жизнь идет. А это самое главное.

Он покивал головой.