Невиновные в Нюрнберге — страница 18 из 57

Я оглянулась, молча посмотрела на него. Высоко поднятая голова Себастьяна, обрамленная серебристой шевелюрой, выглядела театрально, чем-то напоминала бал-маскарад: этот человек не походил на других людей, перемолотых жерновами войны, теплушками, противотанковыми рвами, окопами, казармами, бараками.

— Я обещал подробней рассказать вам, в чем заключается теория двух зубров. Но сперва скажите, как вы себя чувствуете? Как вам нравится Нюрнберг?

Я молчала. Себастьян поравнялся со мной в ожидании ответа.

— Сама не знаю. Трудно сказать. Может быть, вам это знакомо: между мной и всем, что происходит вокруг, существует непробиваемое стекло.

— Ха! Еще бы! Надо признать, что это непробиваемое стекло как бы утолщается. Ну а как вы себя чувствовали на концерте?

— Вроде бы я забылась. Но стекло осталось. Хочется, сжав кулаки, вырваться. Ударить? Разбить его?

Мы снова помолчали.

— Что касается зубров, так это довольно простая теория. Зубры бьются упорно, не на жизнь, а на смерть. У нас, в Беловежской пуще, несмотря на все ограды и массивные барьеры, мы видели это своими глазами. И уж если один прорывается, никакой силой не растащить двух сцепившихся в смертельной схватке гигантов. Вот так же в слепых схватках сходятся народы. Я сыт по горло. Кто знает, не начнется ли очередная драка в какой-нибудь части Европы. Наполеону захотелось воевать — поляки идут за ним. Турки под стенами Вены — поляки тут как тут[21].

Он замолчал. Нас медленно несла волна двигающихся к гардеробу людей. Наконец мы остановились в каком-то закутке. Вежбица наклонился ко мне.

— Я знаю только один путь избежать этого, — сказал он, заслоняя меня плечом от напора спешащих американских солдат. — Только один, но зато верный: уехать из Европы. Моя связная, будь она рядом со мной сейчас, наверняка бы это поняла. Я даже подыскал для нее интересное занятие. Ведь я все еще надеюсь найти ее. Если бог существует, я должен с ней встретиться!

Голос его сорвался.

Толпа снова подхватила нас и потащила к выходу. Из открытых дверей пахнуло морозцем.

— Может быть, вас это заинтересует, — продолжал Вежбица, забирая у меня номерок от пальто. — Время от времени появляется возможность выехать в Канаду, в Мексику, в Калифорнию, причем на весьма выгодных условиях. Уход за детьми. Ничьими детьми, освобожденными из лагерей. Прекрасное занятие для молодой женщины. Сопровождать их, опекать.

— Это сироты?

— Есть сироты, а есть и не сироты. Немцы отняли этих детей у родителей. Отобрали их, хотели германизировать. Кто знает, где искать отца, мать, родственников. А есть совсем малыши, даже не помнят ни своих родителей, ни фамилий, ни адресов. Ничего. Иногда только имена. Да и имена уже не свои собственные, а немецкие.

— Рассказывайте, я вас слушаю.

— Этим детям надо обеспечить хорошие условия, Калифорния, Мексика, Канада, персиковые деревья за окнами.

— Кто это решает?

Он рассмеялся, закинув голову назад.

— Мудрые люди. Этим детям нужен покой. Я мог бы вас устроить воспитательницей в одну из отъезжающих групп.

Он взял у гардеробщицы пальто и подал его мне.

— Вы сказали «персиковые деревья за окнами». Настоящие? Которые будут цвести и принесут плоды?

Он быстро надел шинель, торопливо застегнул ее. Его серебряная грива на воротнике шинели выглядела странно.

— Вы сможете там есть персики величиною с мой кулак, пушистые, зрелые, сладкие. Не такие, как те зеленые мышки, что растил мой отец. Почему вы смеетесь?

Опустив голову, я натягивала перчатки.

До чего странное чувство. Как объяснить ему, что я знала людей, которые отдали бы все, чтоб вернуться к родному порогу и есть картошку с солью. Но говорить об этих людях можно только в прошедшем времени. Были деревни, где часто не хватало пшеницы до следующего урожая, матери варили детям суп из плодов дикой груши или ходили в поле и выбирали там картофелины величиной с грецкий орех. Но это были родные матери. Родные дома. Что за безумие?! Кому персики могут заменить родину, возвращение домой?

— Выше голову! — командирским тоном воскликнул Вежбица. — Не стоит печалиться раньше времени. Поживем — увидим. Этот вопрос, милая пани, решили без нас. Теперь началась стадия реализации. Вы можете отказаться. Но случай представляется исключительный! Порой такой возможности приходится ждать всю жизнь.

Мы стояли почти в дверях. Оседая на ветвях, крышах домов, фонарях и заборах, падал с неба тихий снег.

— Знаете, тут возникает ряд проблем. Да и все вместе кажется мне весьма сомнительным. Я уверена, что у этих детей не спросили, куда они хотят вернуться. А если бы среди них была ваша дочь? Или сын? Вы и тогда бы не сомневались?

— Я продолжал бы утверждать: прочь из Европы! Как можно дальше! Оставить позади эту кровавую трясину. У Польши нет столицы. И ее никогда не восстановят. Никогда. Во всяком случае, при нашей жизни. Нет людей. Нет школ. Нет сейма. И неизвестно, будет ли он вообще когда-нибудь. Крайова Рада Народова[22]? Все это сказки!

— И все же вашим рассуждениям не хватает четкости: если в один прекрасный день все отправятся в персиковые сады и не вернутся, как будет выглядеть брошенная нами Польша?

— Дорогая пани! Страна, где взбесившиеся зубры сцепились в смертельной схватке, — не пристанище для детей. С этим вы не станете спорить? Хорошо, давайте отложим этот разговор. Я узнаю, есть ли еще свободные места в группе, которая готовится к отъезду. А вы к завтрашнему дню все спокойно обдумаете. Не спеша. Вам надо будет только поставить свою подпись. А потом занять свое место в самолете. Все остальное за вас сделают другие. Первое и обязательное условие, которое все определяет: не думать, плыть по течению, ждать, пока вода вынесет вас на спокойный берег.

Снег медленно падает на землю, тает, нежно касаясь лица. Это уже не резкая зимняя метель, нет ни ветра, ни мороза, нарядная белизна украсила стволы деревьев, засверкала вокруг уличных фонарей. Какое странное ощущение: завтра снова можно мчаться в самолете сквозь снежные облака, стоит лишь поставить свою подпись, а потом сразу — Калифорния, цветущие сады, солнце…

Люди притопывают, чтобы согреться. Негр, идущий впереди нас, закинул голову, вытянул кверху ладони, с восторгом пытается поймать мелькающие снежинки и смеется громким смехом счастливого ребенка.


— Что же мы будем делать дальше с этим вечером, который так замечательно начался? — спросил Себастьян непринужденно, словно уже забыв о своем предложении.

Буквально в ту же минуту перед ним возник паренек в демисезонном пальто с поднятым воротником и, щелкнув каблуками, вытянулся по стойке «смирно».

— Гражданин капитан, рядовой Ян Нерыхло прибыл в ваше распоряжение.

Себастьян вздрогнул. В гневных словах его ответа я уловила смешливые нотки:

— Это что такое? Черт побери! Пусть меня кондрашка хватит! Нарядился в гражданское и вздумал мне честь отдавать? Выпил, что ли, Нерыхло?

— Пить-то я как раз и не пил, пан капитан, хоть и было что. А явился по вашему приказанию.

Он снова, еще громче и энергичней, щелкнул каблуками.

— Да я вас в каталажку отправлю! Марш отсюда! Вы что, не видите, что я с дамой?

— Виноват, пан капитан, я совсем забыл, что не в мундире, но ваших приказов я не забуду никогда, буду ли в армии или на гражданке. Я тут фрица одного узнал. Военного преступника. Я вас искал повсюду.

— Узнали, говорите? Где этот преступник? Может, вам почудилось?

— Отец мой и вся деревня помнит, каждый подтвердит, если понадобится. И учитель подтвердит, он тоже видел. Преступник это. Брать его надо — и в петлю.

Вежбица потряс его за плечо.

— Протрите глаза. Урожай на преступников давно кончился. Опомнитесь, Нерыхло.

— Да я его, вот как вас, видел, пан капитан. Я тут поджидал, мне старшина Земский сказал, что вы на концерте. Если б надо, я бы и до утра тут простоял. Его надо сразу брать под суд. Они тут в Нюрнберге с ним по справедливости разберутся. Ведь у них тут Международный военный трибунал заседает, да?

Себастьян не перебивал его, только громко хмыкнул. Нерыхло, размахивая руками, начал быстро рассказывать:

— Вот как лестницу эту, как снег затоптанный, так я тогда видел кровь на дороге между нашей деревней и Млавой. Вся телега в крови была, мой отец шел рядом, плакал, руки у него тряслись, еле вожжи удерживал, а эсэсовец толкал его прикладом в спину, погонял, чтоб ехать быстрее, потому что в Млаве уже вагоны ждали. Меня мать следом послала, чтоб рассказал, коли с отцом что случится.

— И вы немца узнали? Разве такое возможно?

— Он, он это. Если его сразу прижать, он и отпираться не станет. Где, мол, был тогда-то и тогда-то, что делал в Польше под Млавой весной сорок третьего? У него, пан капитан, может, и приказ такой был: людей к поезду доставить, чего говорить, война была, может, и был приказ, да только он сам такую резню учинил, вырывал детишек у матерей из рук и на телегу швырял, он точно рассчитал, что их ждет. А на телегах этих специальные штырьки сделаны, чтобы снопы не сваливались. Так он мальца трехлетнего за ножки схватил и швырнул на телегу, тот на штырь и напоролся. Кровь фонтаном брызнула, потекла, а эсэсовец никому подойти не дал, мальчонку снять.

Он замолчал, вытер лоб смятой шапкой. Вежбица молчал. Мы стояли в снежной мгле, заглушавшей звуки шагов.

— Глядеть на это невозможно было, душа разрывалась. Кровь стекала по спицам в песок позади телеги, а мать ребенка чувств лишилась, так и не пришла в себя по дороге. Никогда, пока жив буду, я тех детишек забыть не смогу.

Снег вдруг перестал, и все замерло вокруг.

В сумерках зазвонил трамвай и с лязгом отъехал.

— Скажите, Нерыхло, сколько вам тогда было лет?

— Минутку. В марте мне исполнится девятнадцать. Значит, тогда было около шестнадцати. Весной сорок третьего года. Это я точно помню. И то, что я его сегодня узнал, тоже точно. Я тогда шел в нескольких шагах от отца, а немец все оглядывался и погонял, чтоб быстрей ехали. Я его хорошо разглядел.