Всерьез Михаила Деревьева занимало вот что: если история, возникшая из случайного столкновения двух невероятно разных людей; история, которая завязалась на дерзкой плебейской грубости, которая прошла через тяжелые постельные сражения и увенчалась попыткой побега, очень напоминающей признание в невыносимо сильной любви; так вот, если такая история обречена, если она не ведет ни к чему, кроме тайных сердечных кровотечений и сложно маскируемого восьмилетнего отчаяния, то, может быть, стоит довериться другой истории, которая открывается сценой благополучного знакомства и продвигается через хорошо ухоженные луга пошлого ухаживания; истории, где неизбежно возникает приятная симпатия между людьми, не разделенными ни социальным барьером, ни выращенными по разные стороны этого барьера комплексами.
Может быть, вообще разумнее всего доверять запись истории любви бесталанным и неизобретательным добрякам.
Чтобы проверить эти мысли, существовал только один способ — завтра же утром сесть за сочинение очередного беллетристического оборотня для фирмы Ионы Александровича.
Деревьев взял две сумки и сходил за продуктами и сигаретами. Как всегда, принял контрастный душ. Завернулся в свой старый халат и уселся в единственное, разболтанное, как шлюха, кресло. Закурил и задумался. Ему надлежало решить, какой из нескольких толкавшихся в воображении замыслов полнее созрел для осуществления.
Кроме того, нужно было разобраться еще с одной проблемой. Он так до конца, до самого внутреннего пользования, и не понял — верит ли он, Михаил Деревьев, наконец, в возможность диффузии времени и денег или нет. Истратив пять сигарет, писатель отмахнулся от этой проблемы. До менее экстренной ситуации. Он решил не уподобляться человеку, которого размышления о смысле жизни лишают возможности добывать средства к существованию. Работать надо, работать, вот что было существенно в данный момент. Деревьев переместился к столу.
На улицу он не выходил вообще, иногда выбирался покурить на крохотный балкон, напоминавший накладной карман на лохмотьях старьевщика. Всегда это случалось ночью. Три-четыре окна в шестнадцатиэтажке, стоящей напротив. Огромная беззащитная луна, отсвечивает замерзшая лужа во дворе. Одинокий пьяный плавает в мутном аквариуме автобусной остановки.
Полюбовался, и обратно к машинке.
Сам с собой он никогда не разговаривал и не комментировал вслух результаты работы. Однажды только, пересчитав под утро количество «сделанных» страниц и присовокупив эту стопочку к уже сложившейся на краю стола пухлой стопе, он, откинувшись на стуле и медленно закурив, вдруг тихо рассмеялся и сказал, впрочем, негромко и даже чуть иронически:
— Видела бы она меня сейчас.
Нетрудно догадаться, кого именно он имел в виду и какие инвективы парировал.
То, что выходило из зубов машинки, он, разумеется, не перечитывал, но с удивительной отчетливостью помнил каждый поворот сюжета и все сколько-нибудь существенные детали. Ему уже не казалась сверхъестественной и загадочной производительность авторов «Фантомаса» и Эркюля Пуаро. Он словно получил возможность захаживать в недоступный прежде клуб, не опасаясь неприятных вопросов швейцара.
Такие попутные, мимолетные настроения, возникнув, некоторое время сопровождали тяжелую телегу его обузданного ремесла. Деревьев не смотрел по сторонам и старался не заглядывать внутрь себя. Он законсервировал свою неврастению и самоиронию до получения новой порции «доказательств».
Только один день был подпорчен и вырван из рабочего ритма. Явился с пьяным визитом Дубровский. Уселся на кухне и два часа пил принесенный с собой портвейн и снова читал прозаику его стихи, сопровождая чтение своим дружелюбно-зубодробительным комментарием. В знак благодарности за гостеприимство. Хозяин, терпеливо улыбаясь, сидел напротив и смотрел на бутылку, как на песочные часы, отсчитывающие время до освобождения. Наконец пьяный критикан ушел. Деревьев уже попал в поле притяжения своего стола, как снова раздался звонок в дверь. Покачиваясь, как водоросль, Дубровский сообщил:
— Чего я к тебе приходил-то. Тебя тут искали.
— Где?
— В редакции.
— Два лица кавказской национальности?
— Нет, Медвидь приходил.
— Чего ему нужно?
— Да я не понял. Поговорить. Но мирно. Что там у вас?
— Пить надо меньше, вот что.
Дубровский принял это замечание на свой счет тоже и попытался подобраться, но потерял равновесие и отступил в глубину неосвещенной площадки. И уже оттуда сообщил:
— А два лица кавказской национальности — ты прав — были.
Вторая встреча с представителем издателя была назначена на прежнем месте. Деревьев приехал за полчаса. Некоторое время ходил кругами вокруг памятника, перебарывая волнение. Потом сел на скамейку, так было легче совладать с неудержимой до смешного дрожью. Разумеется — сигарету за сигаретой. Непрошеные цитаты. «Как ждет любовник молодой минуты та-та-та свиданья», «Всадник не отвечает за дрожь коня». И тут же увидел приближающегося Жевакина. Тихо выругался, ему совершенно не хотелось общаться сейчас со старым другом. И не сразу удалось сообразить, что просто сегодня другой гонец. Но не удержался и спросил:
— А где негр?
— Какой негр? Ах, негр. Ну, негр как негр. Принес?
Деревьев передал ему завернутую в газету стопку бумаги. Жевакин невообразимо долго, со специальными жевакинскими причитаниями запихивал ее в портфель. Наконец все устроилось. Вовчик похлопал портфель по толстому боку и сказал с непонятной интонацией:
— Молодец, па-ашешь.
— Ты ничего не хочешь мне передать?
— А, это, — Жевакин полез в карман, достал изрядно помятый конверт и протянул его, небрежно так. Деревьев уже начал на него злиться. Резким, даже слишком резким движением выхватил конверт. Слава богу, он был заклеен.
— Ну что, все? — зевнул Жевакин.
Распрощались.
Уже сидя в поезде метро, Деревьев пожалел, что не спросил у него о судьбе «Илиады». Если исходить из доступных Ионе Александровичу темпов издания книг, она вполне могла бы уже выйти в свет. Но долго думать в этом направлении он, конечно, не смог. Начал медленно, сладострастно надрывать конверт, хотя несколько раз давал себе слово потерпеть до дома.
«Как раз к разливу явилась Лизок, белобрысая, востроносая, пронырливая девица, полуактриса-полуфарцовщица. На кухне воцарилась словесная свистопляска. Лизок рассказывала одновременно три или четыре истории, каждая из которых была в свою очередь очень запутанна. В каждой из них она играла блестящую или, по крайней мере, главную роль. Мы с Дашуткой хохотали наперегонки. Я тоже вспомнил несколько историй из горнолыжного фольклора, они имели огромный успех. Лизок прижала ладони ко рту, стараясь сдержать рвущийся наружу кофе.
Внезапно сменив тему разговора, она сообщила Даше, что ее заказ выполнен. Тут же из прихожей был доставлен большой белый полиэтиленовый пакет. Даша аж заверещала от удовольствия при вице вытаскиваемых из него шмоток.
— Примерь, — предложила Лизок.
Даша ушла в свою комнату.
Раздался звонок в дверь, явилась парикмахерша Вероника. К моменту „опубликования“ обновленной Даши забрела на кухню и молчаливая маман с непременной собакой. Даша, сияя, повернулась перед публикой.
— Блеск! — сказала Лизок, довольная своей работой.
— Отобьют! — сказала Даша, кокетливо поглядев в мою сторону.
— Не одежда красит человека, а прическа, — сказала Вероника.
Маман сняла свои монументальные очки, слегка продвинула их по воздуху в направлении красавицы дочки, продолжая рассматривать ее сквозь стекла. После этого убыла, скрыв свое мнение.
— Только знаешь, Лизок, — сказала Даша несколько напряженным голосом, — папа на рыбалке, а у мамашки я брать не хочу. — По лицу актрисы было видно, что она недовольна, и, кажется, очень.
— А Сергунчик?
Тут в свою очередь скорчила недовольную гримасу Дарья Игнатовна — мол, сама понимаешь, что это тоже невозможно.
Вероника отвернулась со скучающим видом.
— Сколько? — негромко спросил я, вытаскивая бумажник, и на меня тут же устремились три пары восхищенных женских глаз».
Деревьев несколько раз перечитал эту сцену. Как и в первый раз, «материальная часть» доказательства (почерк, бумага) выглядела безупречно. Что же касается нематериального содержания, то можно было сказать — намеченная в первом послании из прошлого тенденция проявилась полностью. Герой этой подозрительного происхождения рукописи все дальше расходился с тем настоящим Михаилом Деревьевым, претерпевшим роман с реальной дочкой большого начальника. Но не это взволновало нынешнего Деревьева, а то, для начала, что этот разбогатевший парень, судя по всему, пользовался значительно большим успехом у Дарьи Игнатовны, чем нищий прототип в изначальной редакции.
Писатель еще пытался сохранить в глубине души островок трезвого недоверия к происходящему, но в «оперативной» психической жизни вовсю пользовался допущениями Ионы Александровича. Нашептывания здравого смысла его раздражали, как трескотня шуга раздражает короля Лира, но отказаться от нее вовсе он боялся, хотя и хотел этого. И чем дальше, тем хотел этого сильнее. Он называл про себя выдумку длинноволосого гиганта и дурацкой, и аляповатой, и убогой, и нелепой, и бредом называл, и интеллектуальным развратом, и блекокотанием, но желал и жаждал, чтобы она хоть в какой-то своей части оказалась правдою. Он сам подбрасывал эту беззащитную сказочку на стол холоднокровному хирургу точного знания и требовал для нее самых свирепых скальпелей и самых беспощадных бритв, но делал это все лишь затем, чтобы потом утащить ее, истекающую недостоверной кровью, в укромную каморку и там зализывать, зализывать ее оскорбительные раны.
Несомненное раздвоение происходило в душе писателя. С одной стороны, он боялся сойти с ума, поверив россказням загадочного издателя. С другой стороны, он вел себя так, словно давно уж, с первого разговора, до конца как раз и поверил. Горы испещренной бумаги об этом свидетельствовали убедительно.