Необходимо сказать несколько слов и о самом произведении Михаила. По крайней мере, для того, чтобы не создалось впечатления, что я от него в восторге. Я вообще с предубеждением отношусь к жанру исповеди и с большим сомнением — к самой возможности исповедаться до конца. И не надо думать, что настоящими своими писаниями я хоть в малой степени противоречу этому своему заявлению. Сочинение Михаила не принадлежит к лучшим образцам этого ущербного жанра. Автор все время косится в сторону слишком уж подразумеваемого читателя. В такой ситуации было бы честнее отбросить неумелую маскировку и превратить все в обыкновенную повесть из жизни чувствительного альфонса. Автор слишком заботится о специфической, прозовой, если так можно выразиться, конструкции сочинения и слишком рьяно «редактирует» древо своей жизни, но работу эту до конца не доводит, поэтому отовсюду торчат сухие сучья умолчаний и поломанные ветки оговорок. Я взял на себя смелость (и даже не каюсь) подсократить некоторые невыносимо искусственные эпизоды. Самый вопиющий пример — сцена экзамена в конце «исповеди». В том месте, где герой должен был бы действовать динамично и решительно (его девушку охмуряют, как ему кажется, у него на глазах), — так вот, на этом месте помещается длинная литературоведческая лекция. Герой беседует с экзаменатором, как по-разному ведут себя деньги в литературе западной, особенно французской, и в богоспасаемой нашей русской. У них, мол, деньги играют роль любимого и жестокого дитяти. Даже самые романтические, вдохновенные герои непрерывно высчитывают ренту, проценты, делят добытую сумму на месяцы и дни или там умножают на что-нибудь, короче говоря, нежатся в цифрах. Наши литературные персонажи денег почти стыдятся, деньги чаще всего присутствуют в русской прозе в качестве эмблематических сумм — ста рублей (Лужин — Дуне, Нехлюдов — Катюше и т. д.) или трех тысяч (в «Братьях Карамазовых»). Французская денежная система есть форма проявления особого рода сладострастия. Запутанная, витиеватая — сантимы, франки, ливры, луидоры, наполеондоры, экю, пистоли. Отсюда вытекает особое, обезьянье обилие постельных поз. Настоящая французская любовь — деньги.
Простоте русской денежной системы — рубль — копейка — соответствует и простая схема домостроевского сексуального счастья: она внизу на спине, он вверху.
Рассуждения эти (конечно, я слегка их утрирую), может быть, и не лишены известного интереса, но помещены в слишком неподобающем месте исповеди и занимают совершенно чрезмерную площадь. Что-то жюльверновское есть в этом приеме. Бежит герой, спасаясь от тигра, и вдруг, зацепившись за корень баобаба, падает. Вместо того, чтобы заставить его подняться и отправить дальше, автор начинает пересказывать все, что он знает о баобабах. Вот чтобы избавить героя от нескольких таких тигров, пришлось произвести сокращения. Следы их, может быть, заметны в тексте, но тут уже ничего не поделаешь. Надобно сказать и вот то: Иона Александрович, разумеется, читал нередактированный текст и, конечно, не мог пройти мимо этого вопиющего преступления против здравого смысла. Я не мог не позволить ему высказаться на эту тему — в сцене пьянки в пыльной комнате.
И еще одна неприятная особенность деревьевской рукописи не может быть не отмечена — перенасыщенность текста всякого рода каламбурами, скрытыми отсылками, парафразами. Ничем, кроме нудного профессионального самодовольства, объяснить этого нельзя, и выглядят эти «особенности манеры» временами тошнотворно. Или кровь сердца — или игра слов, одно та двух.
Интересно, что чем-то по-настоящему исповедальным, дневником в истинном смысле слова рукопись Михаила становится, когда речь заходит о вашем покорном слуге. Ругая меня последними словами (ракалия, кривая сволочь и т. д.), он не дает себе труда объяснить читателю, кто он, этот отвратительный тип. То есть он искренне ненавидит меня, не предполагая никакого читателя и не желая делиться с ним своими чистыми чувствами.
Итак — заканчивая эту длинную петлю — последняя, выполненная, по всей видимости, Ярополком Ивановичем подделка сначала показалась мне выполненной кое-как. Или страх исполнителя перед хозяином к этому времени ослабел, или сам Иона Александрович не считал уже нужным скрывать презрение к своему литературному рабу. Если исходить из логики, которая просматривалась в сопоставлении двух первых фальсификаций, Михаил должен был ждать именно того, о чем я во второй части «Избранного» и пишу, то есть материализации Дарьи Игнатовны. Получил же изложение эпизода, где он является к малознакомому азербайджанцу продавать книгу Михаила Булгакова. Причем вместо Булгакова он теперь приносит ящик коньяка (эта баснословная деталь сразу конфузит глаза), и начинается длинная дикая пьянка. Причем азербайджанец не понимает ни слова по-русски, что редкость даже среди азербайджанцев, равно как и Деревьев по-азербайджански. И вот, опорожняя стакан за стаканом, Михаил переживает мучительное удивление: а что он, собственно, делает здесь, в этой комнате и в этой компании? Азербайджанец поет ему песни своего народа и плачет, Деревьев пытается ему подпевать и тоже плачет. Написано все это с превеликим ядом, но не без изобретательности. Причем техническая сторона дела удручающа. Временами «специалист» вообще забывает, что он должен подделывать почерк Деревьева и переходит на собственные каракули.
Если сопоставить данное «вознаграждение» с текстом третьего романа, за который это «вознаграждение» и выдавалось, то контраст получается разительный. С одной стороны, нестерпимые, трагические, отвратительные и трогательные сексуальные вопли, а с другой — пьяный плачущий азербайджанец.
Придется мне в известной степени дезавуировать свои слова о том, что по заказным романам Михаила трудно составить правильное представление о нем как о человеке. По крайней мере, по одному направлению они поддаются исчерпывающему истолкованию, то бишь интерпретации. Если мы посмотрим развитие темы эротики от произведения к произведению, то картина окажется следующей. «Илиада капитана Блада» написана прежним Михаилом, цинично беззаботным негодяем, ничем «таким» не озабоченным. Из любимейшей книги своего детства он бестрепетной рукой делает материал для издевательского зубоскальства. Чего только стоит этот грубо огомериваемый дубина Волверстон. «Наша» тема проявляется лишь в самом конце — в этом бессмысленном навороте о героической и самоотверженной смерти двух лесбиянок.
Второй роман вообще очень странен. Двое американцев в результате кораблекрушения оказываются на каком-то острове. Оказывается, что, по поверьям местных жителей, жизнь здешняя и тамошняя, то есть будущая, суть одно и то же. Причем до такой степени, что если я, например, взял у кого-то корову в долг сегодня и пообещал отдать после встречи на том свете, то поступил вполне законно и местная власть (мудрый, но дурковатый верховный жрец-вождь) скрепляет это своей печатью. Доходит до того, что дикари радуются, когда им удается всучить кому-нибудь свое имущество, ибо это все равно, что положить его в банк, ведь та корова возвращается в будущей жизни не только сама, но и со всем приплодом.
Приятели сразу смекнули, что тут к чему, и начали делать долги. Очень скоро они стали самыми богатыми людьми на острове, а среди аборигенов начался голод. Наконец аборигены стали догадываться, в чем тут корень, и вежливо потребовали своих коров обратно, как вкладчики требуют у банкира обратно свои деньги. «Только через мой труп», — сказал один американец по имени Брайан Шо. Ссылка на местные законы дикарей не убедила, они связали американцев и ограбили. Тут поблизости появляется американская канонерка, она спасает предпринимателей от самого худшего, а по острову дает несколько залпов для острастки. Дипломатия канонерок в действии.
В общем, прозрачная, но при этом и невразумительная сатира на западный образ мышления. Сказать определенно, каких все же политических взглядов придерживается автор, трудно, потому что при всем осуждении жадности и подлости янки патриархальный идиотизм аборигенов явно не вызывает у него острой приязни.
Покойный, насколько мне известно, был человеком терпимым в самом широком смысле этого слова. Презирал все и всяческие предрассудки — и национальные, и конфессиональные, и идейные, и половые. Пьеса «Невольные Каменщики» — попытка заявить о какой-то своей позиции в этом смысле. Попытка неудачная. Гражданин мира споткнулся о самую заурядную националистическую кочку. Не свадебная генеральша, как в «Илиаде», а тупая уродливая тварь, сидящая в засаде и угрюмо посверкивающая оттуда тяжелыми глазами. При появлении на первых страницах романа миленькой местной девушки по имени Муа возникает мысль о том, что романтическое ее соединение с Брайаном Шо примирит в конце концов две цивилизации. Но автор проходит мимо этой возможности. И, чтобы отделаться от мечтательной Муа и спокойно довести до конца свою аляповатую фантасмагорическую историю, он начинает подбрасывать, ближе к концу сочинения, более-менее невразумительные намеки на то, что между предприимчивыми американцами помимо деловой наметилась и гомосексуальная связь. Это настолько не в логике характеров Брайана Шо и его приятеля, что выглядит издевательством и над ними, и даже над самою темой однополой любви. Лишнее доказательство того, что примитивная гетеросексуальность и есть глубинная причина любой агрессивности. Для того чтобы кого-то унизить, растоптать собственным хохотом, Михаилу Деревьеву нужно сделать это в высшей степени легко.
Третий роман «Ретт», написанный в пику наглой американке Риплей, нечто вроде бедекера по злачным местам дикого запада. Когда я читал его, подробно и внимательно, у меня крепло ощущение, что передо мною тот старый черно-белый порнографический журнал, как бы «экранизированный» при помощи слов. Фотографическая зрительная память Михаила великолепно сохранила все его порноперипетии, и они воздовлели над его существованием. Замкнулся некий круг. Михаил Деревьев был обречен. Жизнь его не могла продолжиться после написания этого идиотического «Ретта». Убили его, конечно, не поэтому, просто размеры судьбы были таковы. Она «сносилась». Моцарт должен был умереть не от того, что Сальери влил ему яду в питье, а оттого, что некто заказал композитору «Реквием». Вопрос о реквиеме решается где-то наверху, а в выбор конкрет