– сказала я, касаясь его руки.– Мне так жаль, что твой сын…» Он печально улыбнулся. «Ты его еще увидишь»,– продолжила я, понимая, что этого никогда не произойдет. В те времена, как мы оба знали, сыновья оставались с матерями и отцы почти никогда не видели их.
Но я горевала об Алане.
Что такое утрата человека? Она убивает, снова и снова убивает нас самих. Мы вспоминаем, как проводили выходные на пляже, варили лобстеров и вскрывали их раковины, делали «Маргариту» с лимоном вместо лайма, как сломалась машина и пришлось тащиться по песчаной дороге, чтобы найти дом с телефоном, как мы без конца смеялись в тот пьяный жаркий день – чудесный день, один из самых лучших!– и думаем: «Где они теперь, друзья молодости?» Умерли, конечно; инаши воспоминания меняются, становясь одновременно глубже и выше, счастливее и печальнее. Но зачем все это? И мы и они были счастливы в тот день – разве он не должен застыть в неизменном виде? И однако, всякий раз он вспоминается по-новому. Поразительно: настоящее изменяет прошлое! Именно так я жила в других мирах, зная что-то вроде будущего, примерно понимая, как все может быть. Это ли не проклятие путешественника во времени? Я не знала, что именно должно произойти, но прозревала разные возможности. Муки при виде живых и счастливых, но умерших в другом времени людей были сродни печальному взгляду на прошлое, когда восприятие вещей искажается. Я так и не смогла по-настоящему быть с ними, потому что одновременно и видела и вспоминала их. Вот Алан вещает голосом юриста, а вот он травит дурацкие байки. Вот Алан в деловом костюме, с тремя телефонами под боком, а вот он, в плавках, тащит вопящего Феликса в море. А вот Алан в погребальной урне. Возможности. Есть ли боль сильнее этой: ты знаешь, что может произойти, но бессилен поспособствовать наступлению этого?
«Каждый день в шесть пятнадцать, Бридж-стрит, 33». Я выскользнула из дому. Надо было пойти туда и узнать, в чем дело.
Я вышла на Таймс-сквер и оказалась среди моряков в белых зимних бушлатах, с красными, обожженными солнцем Атлантики лицами. Они бродили по городу пошатываясь – то ли оттого, что пили сутки напролет, то ли оттого, что несколько месяцев провели в море. Матросы делали стойку на каждую девушку, и я поймала несколько долгих косых взглядов. Я плотнее запахнула свою котиковую шубку и выставила напоказ обручальное кольцо, но это не помогло,– видимо, им расписали нравы замужних дам. Полагаю, это было правдой. Я направилась на запад и осознала свою ошибку после Восьмой улицы; что там было в 1941 году, я не знала, но в мое время здесь находилась Адская Кухня, район, протянувшийся вдоль железной дороги, полный бомжей, наркоманов и шлюх. Пахло хлебом, сахаром и имбирем: где-то неподалеку располагалась кондитерская фабрика. Я понимала, что привлекаю всеобщее внимание: шубка, украшения, прическа, платье, туфли – все выдавало жену врача. В моей прежней жизни я бы независимо задрала голову. В 1919-м меня бы уволокли с улицы. А сейчас я не знала, что со мной будет, но тем не менее поспешила туда, где начинались тридцатые номера и над железнодорожными путями был перекинут небольшой железный мост. Я поднялась по ступенькам на самый верх.
Я стояла и ждала. До шести пятнадцати оставалась минута-другая, и я посмотрела вдоль моста. Как же я сразу не поняла? Все было яснее ясного!
Сначала на фоне огней появился силуэт человека в шляпе и шарфе. Он был в числе людей, переходивших пути или прогуливавшихся по мосту, но я сразу поняла, кто это такой,– уверенный в себе, с высоко поднятой головой, обхвативший себя руками из-за холода. Другой мир, другой Лео. Отец моего ребенка, восставший из мертвых.
Да, там стоял Лео – в габардиновом пиджаке, обмотанный ярко-красным шарфом, выбритый до синевы, со всегдашней широкой улыбкой – как будто само его существование не было великим чудом. Звонко стуча каблуками, я прошла к середине моста, увешанного железнодорожными фонарями, которые светились во влажном воздухе. У изогнутых перил собрались военные, несколько праздношатающихся моряков и Лео. Я остановилась чуть поодаль, наблюдая за тем, как он оглядывается. Он поднял руку, чтобы пригладить волосы, но я знала, что их ничем не укротить. Я своими глазами видела его свежую могилу, плиту с высеченными на ней датами: двадцать пять лет жизни. И однако, он стоял здесь.
Собравшиеся неподалеку солдаты шумели так, что он двинулся с места, зашагав в мою сторону. Мой пульс тут же участился. Вскоре Лео вышел из тени на свет: вот оно, лицо, виденное мной в последний раз в квартирке без горячей воды, где свет с улицы превращал развешанную одежду в китайские фонарики. Широкое и красивое. Подбородок, уже посиневший от свежей щетины, большие карие глаза, длинные ресницы, отливающие золотом в сиянии фонарей. Я отметила, что в этом мире он хромал и поэтому не пританцовывал, ведь нога не подводила его.
Он сунул руки в карманы, огляделся и усмехнулся, а потом посмотрел прямо на меня.
Кивнув мне, он пошел дальше.
Просто посмотрел: оценивающе, с легкой улыбкой, как любой молодой человек каждый день смотрит на десятки женщин. Только взглянул, и больше ничего. Я смотрела, как он проходит мимо. Значит, в этом мире мы были чужими людьми.
Он снова подошел к перилам и стал смотреть в сторону юга, меж тем как солдаты жарко спорили на другом конце моста. Он чего-то ждал, но не ждал меня. Этот юноша, конечно, вырос здесь, а не на севере: несчастный паренек из Адской Кухни. Грета 1918 года, должно быть, выведала его привычки и знала, что он, как и другие, приходит сюда каждый вечер в шесть пятнадцать – наблюдать за тем, что не имело никакого отношения к миссис Натан Михельсон.
Я поняла, что ей сильно не хватает его.
Я прочла в ее дневнике, чем закончилось их пребывание в хижине.
Грета и Лео пошли на прогулку в лес, так хорошо ему знакомый. Он показал ей остатки укрытия времен его юности – плохо заметные доски, прибитые к стволу старого оголенного дуба,– и долго стоял перед ними в задумчивости. Было солнечно и холодно, и Грета, несмотря на шубу, мерзла, но терпела. В конце концов, это был их последний день. Она не спешила назад, зная, что им больше не придется гулять здесь вместе. Ей казалось, что Лео погрузился в воспоминания детства, но, как выяснилось, он собирался с духом, чтобы задать ей вопрос:
–Надо ли мне бороться за тебя?
Раздумье длилось не дольше секунды. Дрожа в своих мехах – холод пробирал до костей,– она ответила:
–Нет. Не надо.
Кто на свете стал бы возражать? Кому не хочется, чтобы за него боролись? Разве это не самая суть человеческого существования – быть достойным того, чтобы за тебя боролись, чтобы за тебя отдали все? Лео, конечно, говорил именно об этом. Но она отказалась. Нет, не надо. Она сама ужаснулась тому, с какой прямотой произнесла эти слова. Но их следовало произнести, чтобы уберечь его от большего горя: так она и сделала. Теперь ей придется терпеть боль за них обоих – вероятно, до самого конца, а он будет устраивать свою жизнь без нее.
–Не надо бороться за меня, Лео.
Он ничего больше не сказал, повернулся к ней спиной и пошел назад, к хижине. Один. Было и впрямь очень холодно.
Ошибка совершена в другом мире. А здесь ее можно исправить. Времени было мало – осталось только шесть процедур,– и вот они, три Греты: я хватаюсь за Феликса и Алана, пока мой мир снова их не убил; вторая Грета вернула в мою жизнь Натана, чтобы понять его и чтобы он оставался с ней во всех мирах; третья пытается вернуть Лео из небытия. Каждая старается исправить сделанные нами ошибки. Говорить правильные слова, совершать правильные действия, пока не закрылась дверь. Мне впервые пришло в голову, что Грета из 1918 года больше не хочет жить в своем мире. Возможно, она не хотела бы жить в мире, где на могилу Лео Бэрроу падает снег.
Я думала об одежде, висевшей в той квартире, о том, как свет за окном заставлял светиться и одежду тоже. Она походила на фонарики в саду развлечений, где танцуют пары под игру сонных музыкантов. А здесь покачивались железнодорожные лампы, столб пара поднимался рядом с мостом. Солдаты толкались, чтобы лишний раз хлебнуть из бутылки. Кирпичные склады со всех сторон окружали это укромное местечко, своего рода бухту. Сюда приходили безденежные парни, которым больше нечего было делать, и развлекались при помощи того, что им подворачивалось. В центре уже несколько недель назад ввели затемнение, чтобы с немецких кораблей не было видно высоких зданий Манхэттена, и только размытое красное пятно над Таймс-сквер тлело наподобие раскаленных углей.
Где-то ударил колокол. Солдаты стали собираться вместе, словно ожидая чего-то, но Лео стоял неподвижно. Я наблюдала за тем, как он поднимает воротник, чтобы закрыть горло. Как хорошо я знала эти руки! Как странно думать, что они не знают меня.
Сколько еще раз мне представится такая возможность? Возможность познакомиться с кем-нибудь заново, с самого начала приступить ко всему, что я сделала, правильно или неправильно, исправить все ошибки, начать новую жизнь. Этот Лео не знаком ни с одной из других Грет. Он не тронут: наэлектризованная рука Провидения еще не протянулась сквозь измерения, чтобы его схватить. В тот миг он был только моим. Я могла стать первой, кто поприветствует его, первой, кто увидит его улыбку. Может быть, мне было дано почувствовать, как пробуждается внутри его то, чего он сам не знает. Точно так же он не может знать, что сильно любил меня раньше, и умер, и возвратился к жизни, чтобы снова меня любить.
Я представила, какой у него будет вид, если подойти к нему. Бровь поднимется, губы растянутся в улыбке, и на щеке появится ямочка. Голосом, слишком низким для человека его возраста, он скажет:
–Добрый вечер, мэм. Как вас зовут?
–Грета Уэллс.
Взгляд темных глаз.
–Лео.
Он стоял. Я подошла ближе, глядя на него со спины: плечи сжаты от холода, шляпа глубоко надвинута на голову, на локтях заплаты, смотрит по сторонам. От внезапного порыва ветра все фонари качнулись одновременно. Послышался вскрик солдата, с чьей головы сорвало головной убор, перелетевший затем через перила. Лео рассмеялся.