Невозвращенец — страница 20 из 42

Он распорядился отпустить Пашу домой, но под неотступным наблюдением секретной службы.

Фишер имел в виду дать Паше свободной жизни не больше двух суток. Он рассудил, что если эта девушка действительно тот солдатик, который участвовал в похищении снаряда, то она постарается или немедленно покинуть город, а это будет против нее серьезнейшей уликой (после снятия всех обвинений зачем бежать?), или – самое желательное – постарается дать знать об аресте своим сообщникам, и тогда он, Фишер, накроет всю группу одним махом.

Во всяком случае, выпуская Пашу, Фишер ничем не рисковал, деваться ей все равно некуда. Свои шахматные ходы гестаповец рассчитывал правильно. Но Паша не оправдала ни один из них…

Инстинкт самосохранения подсказывал девушке, что самое лучшее для нее – покинуть город, и немедленно. Но это совершенно исключалось. Она не в состоянии была бросить на произвол судьбы мать, Верочку и тетю. Если гестапо снова заинтересуется ею и не найдет на месте, свою ярость оно выместит на ее близких. И тут же выбросила мысль об уходе в отряд.

Не собиралась она и навещать товарищей по подполью: наверняка гестапо установило за ней слежку.

Она шла к Хлебной неторопливо, снова и снова переживая все, приключившееся с нею, и желала только одного: чтобы никто из товарищей не подошел к ней и не выдал бы тем себя. А дома было совсем плохо. Мать и тетя ходили опухшие от слез, даже маленькая Верочка притихла, чувствовала, что произошла беда. Паша, как могла, успокаивала родных, но ни себя, ни мать обмануть не могла.

– Уходи, дочка, уходи, пока не поздно, не гляди на нас, старух, тебе еще жить да жить, – не переставая твердила Евдокия Дмитриевна, – а за Верочку не бойся, отдадим соседям, не пропадет среди добрых людей, да и наши скоро придут.

Ночью измученная, осунувшаяся Паша так и не заснула. Слышала в полудреме, как ворочается и тихо плачет в подушку мать. А утром пошла на работу. Она ничем не должна была выдать себя перед возможными наблюдениями гестапо.

…Ее арестовали вторично через день, 24 декабря 1943 года, когда она с работы возвращалась домой, прямо на улице втолкнули в легковой автомобиль и привезли в тюрьму. Снова знакомая камера номер четырнадцать, но на этот раз набитая до отказа.

В эти дни Фишер провел незаметно для Паши одну очную ставку… Гестаповец отказался от первоначальной идеи одеть Савельеву в немецкий солдатский мундир после ареста, чтобы не насторожить ее, и целиком положился на зрительную память унтер-офицера Юнга. Бывший часовой пришел в банк, якобы охраняя кассира гебитскомиссариата, – 23 декабря сотрудникам немецких учреждений как раз выдавали наградные к предстоящему Рождеству. Пока Паша оформляла платежные документы и отсчитывала деньги, Юнг, которого девушка, разумеется, не узнала, мог минут десять внимательно вглядываться в ее лицо.

Привезенный в гестапо, в кабинет самого Фишера, унтер-офицер без колебаний заявил:

– Да, господин доктор, это она. Я только представил, что если ей подобрать волосы и надеть нашу пилотку… Это она, я не сомневаюсь, господин доктор.

Во время обеденного перерыва, когда в операционном зале никого не было, криминалист снял отпечатки Пашиных рук на дверце сейфа и настольном стекле. Они совпали с отпечатками, хранившимися в деле о похищении секретного химического снаряда.

Все сходилось. Дело, по мнению Фишера, теперь оставалось за малым: заставить Прасковью Савельеву рассказать подробности похищения, выдать сообщников и связи. Только и всего. В том, что ему удастся разговорить эту хрупкую девушку, он не сомневался. Снаряда, конечно, не вернешь, но то, что он все-таки поймал советскую разведчицу (а может быть, и накрыл всю группу), должно было спасти его подмоченную карьеру. Нет, поистине сам немецкий бог натолкнул тогда его на мысль зайти к Шмидту!

…На допрос Савельеву вызвали через четыре часа. Это был определенный тактический прием: запутать арестованного ожиданием, заставить его измучиться в гаданьях: почему взяли опять, что нового стало о нем известно следователю?

Снова ввели в уже знакомый кабинет. Тот же стол у окна. И опять свежевымытый цементный пол. Тот же обер-лейтенант войск СС за столом. Савельева только не знала, что сегодня у обер-лейтенанта по отношению к ней есть определенная установка. Шмидт приказал конвоиру выйти, предложил Паше сесть. Она опустилась на табурет молча: пусть немец сам скажет, почему ее снова арестовали.

И Шмидт объяснил[1]. По-своему. Он подошел к девушке, несколько секунд безучастно вглядывался в ее бледное лицо и вдруг, так и не сказав ни единого слова, ударил кулаком в переносицу… Он бил ее долго и методично, без зла и ярости, как машина, выполняющая определенную программу действий. Бил в лицо, но не в голову, в грудь, в живот, в пах, перевернул ее, скорчившуюся на полу, и аккуратно, тщательно прицелившись, ударил несколько раз в крестец.

Удары наносил с расстановкой, так, чтобы в мутившемся сознании они не сливались, чтобы отдавался невыносимой болью каждый, чтобы несчастная жертва не впала в обморок, не скрылась от боли в спасительную тьму, когда уже бей, не бей – все равно. Иногда – нужные мгновенья он угадывал безошибочно – Шмидт прекращал избиение и выливал на Савельеву ковш холодной воды. И не плескал в лицо как попало, а лил с толком на нужные места: затылок, виски, живот, предварительно заголив тело, чтобы вода не пропадала зря, а освежала, помогала быстрее прийти в себя, очнуться для новых ударов, новой боли.

Два или три раза он останавливался, чтобы освежить под холодным краном собственные руки, массировал фаланги и снова бил. Он был предусмотрителен, обер-лейтенант Шмидт, берег руки. Когда-то на заре своей следовательской карьеры он после получаса работы так отбил себе кулаки, что не мог продолжать допрос. Теперь он работал осторожнее, а если попадался здоровый, сильный мужчина, особенно костлявый, то надевал специальные перчатки, вернее, подбитые тонким слоем конского волоса варежки, которые боксеры называют «блинчиками» и которые предохраняют руки при тренировках на снарядах с песком. Шмидт самолично, на свои деньги купил несколько пар «блинчиков» в спортивном магазине, когда был в Берлине в отпуске.

Избиение продолжалось ровно час. А по прошествии шестидесятой минуты Шмидт прекратил его так же внезапно, как и начал. Поднял почти (и это важно, не совсем, а именно – почти) бесчувственную Пашу, усадил не на табурет, а на стул со спинкой, мокрым полотенцем вытер лицо, поднес к носу смоченный нашатырем тампон и дал воды.

Потом вызвал конвоира и приказал отвести в камеру. Никаких объяснений, никаких вопросов. Подобное избиение на жаргоне гестаповцев назывались «прелюдией». Человека избивали, не добиваясь каких-то определенных показаний, так сказать, предварительно, чтобы сломить психологически, отбить охоту упорствовать на настоящем допросе, который еще предстоял.

Женщины в камере осторожно уложили Пашу на соломенный тюфяк, обмыли с лица кровь, положили на лоб мокрый компресс, помогли прийти в себя.

Паша не знала до сих пор, что о ней известно немцам, насколько сильный удар нанесли они по организации, кто остался на свободе, не выдал, ли ее кто-нибудь из товарищей, не выдержав избиений. Но после сегодняшней встречи со Шмидтом одно знала твердо: дело ее плохо.

Одна из женщин, хлопотавших над Пашей, хотя и не входила в подполье, но Пашу знала, потому что несколько раз по просьбе Марии Дунаевой у нее останавливались беглые советские военнопленные, иногда у нее хранили и листовки, предназначенные для отправки в окрестные села. Мысли у Паши путались, доброе лицо, склонившееся над ней, казалось ей знакомым, но она никак не могла вспомнить, как зовут женщину. Та гладила ее по волосам, говорила какие-то ласковые слова, а потом, когда Паша совсем пришла в себя и вокруг никого не было, в самое ухо шепнула:

– Приходил уборщик, кто-то из ваших просил передать тебе, что мать и тетю поганые задержали, допрашивают о тебе…

Весть была тяжелой. Паша была готова принять какие угодно муки, но представить, что немцы избивают родных, было выше ее сил.

Фишер действительно приказал арестовать Евдокию Дмитриевну и Ефросинью Дмитриевну. Вообще-то он понимал, что если Паша – советская разведчица, принимавшая участие в такой важнейшей операции, как похищение снаряда, то наверняка она держала все в секрете от своих родственников. Но все же надеялся: а вдруг женщины что-нибудь в свое время и заметили? Нужны они были Фишеру и для психологического воздействия на Савельеву.

Собственной тюрьмы луцкое гестапо не имело и пользовалось городской тюрьмой, где заключенным удавалось поддерживать связь друг с другом записками, которые передавали из камеры в камеру уборщики, тоже из заключенных. Поэтому уже в первый день Паша Савельева знала не только об аресте матери и тети, но и о том, что взяты Мария Ивановна Дунаева, Алексей Ткаченко и другие товарищи.


К ночи Савельеву снова вызвали к Шмидту. Снова посадили на круглый табурет посреди комнаты, в лицо направили слепящий пучок света. За столом сидел сам доктор Фишер, Шмидт же стоял рядом, а когда требовалось, присаживался к краешку стола и скрипящим пером заносил вопросы шефа и ее ответы в протокол.

– Вот что, Савельева, – отбросив свою давешнюю учтивость, сказал Фишер. – От вас самой зависит, уйдете ли вы отсюда своими ногами, как уже ушли однажды, или вас отсюда вынесут. Вы поняли?

Паша угрюмо молчала, прикусив губу, но не упускала ни одного слова.

– Я не могу сказать, – продолжал Фишер, – что знаю о вас все, иначе не было бы этого допроса. Но нам известно о вас главное. Два месяца назад вы и ваши сообщники совершили тягчайшее преступление против рейха: убили трех военнослужащих германской армии и похитили с артиллерийского склада экспериментальный снаряд…

Внутри Паши все сжалось и оборвалось. Откуда им известно? Кто мог выдать? Ткаченко? Не может быть.

– Я говорю с вами прямо, ничего не скрывая, потому что факт вашего участия в преступлении установлен нами совершенно точно. Совпадают и отпечатки ладоней, оставленные вами в складе, и отпечатки подошв от сапог. Хотя вы и были переодеты в немецкую военную форму, но один из оставшихся в живых часовых опознал вас и готов подтвердить свои показания под присягой. Лично я признаю, что это была очень дерзкая и искусная операция, как профессиональный контрразведчик могу ей дать самую высокую оценку… Судя по тому, что вы совершили, вы умный человек, Савельева, и понимаете, что улики против вас неопровержимы. (При этих словах Фишер указал на письменный стол, чтобы Паша увидела там листы специальной бумаги с оттисками ладоней и слепки…) Вас ждет виселица. Мы установили, что вы виновны и в других преступных действиях против германских властей. Вы систематически поддерживали связи с партизанами, выпускали листовки антиправительственного содержания… Так что вам крышка!