Невозвращенец — страница 29 из 42

Если бы все тот же внимательный человек осмотрел кроме комнаты на втором этаже все остальные помещения как самой виллы, так и других построек на участке, он обнаружил бы много любопытного. Можно было бы только гадать, зачем книгоиздателю Гехту потребовалось все это весьма специфическое и дорогостоящее оборудование и снаряжение.

В комнате на втором этаже уже неделю жил мужчина лет сорока пяти, невысокий, худощавый, интеллигентной наружности. Осунувшееся лицо, воспаленные глаза, рассеянный взгляд и неуверенные движения давали основания полагать, что человеку этому здесь неуютно, даже скверно. Так оно и было на самом деле. Уже вторую неделю его мучили тяжелые мысли, он безуспешно пытался понять то, что произошло, что еще может произойти. И какую роль во всем этом невероятном событии сыграл и играет профессор Майкл Квятковский?

Так уж совпало по времени, что в этот самый день и час (с разницей, естественно, по поясу) об этом же размышлял в городе Минске майор Марков… Впрочем, в документах, изучением которых он сейчас занимался, фамилия «Квятковский» не встречалась ни разу. В них фигурировал некий Михаил Ружевич…


На станцию Барановичи минский поезд прибыл с большим опозданием. Легко подхватив свой полупустой чемоданчик, Михаил спрыгнул на перрон. Телеграммы о столь неожиданном возвращении в родные пенаты он не давал, потому никто встречать его не явился. Двадцатиминутная прогулка до дома в теплый майский вечер в другое время доставила бы только удовольствие после духоты и неуюта общего плацкартного вагона. Но именно в другое время. А сейчас его ожидал неприятный разговор с родителями, который неминуемо возникнет в тот самый момент, когда он ступит на порог отчего дома. Почему, да в чем дело, за что… Мать, конечно, заплачет, отец начнет расхаживать из угла в угол – тоска, да и только… Что же, придется перетерпеть. А пока что у него есть двадцать минут, чтобы придумать самую первую фразу в свое оправдание.

Очень хотелось есть. Михаил рассчитывал успеть попасть домой как раз к ужину, а потому ничего съестного в дорогу не взял. Кто мог предположить, что поезд на три часа застрянет на каком-то безымянном полустанке. Он прошел знакомой с детства дорогой мимо садов за глухими деревянными заборами, миновал ушедшую от древности в землю керосиновую лавку, двухэтажное здание школы, в которой когда-то учился. Где-то рядом стрекотали кузнечики, воздух был настолько чист, что даже стала немного кружиться голова. Показалось вдруг, что вовсе не уезжал он никуда отсюда, а просто припозднился, возвращаясь домой с последнего сеанса в кино или с танцевальной веранды в городском парке.

Наконец Михаил подошел к дому. Света в окнах не было, видимо, все уже спали. Засиживаться после полуночи в их семье принято не было.

Дверь на долгий стук отворила мать. В поспешно надетом поверх ночной рубашки долгополом отцовском пальто она казалась совсем маленькой.

Целуя сына, она одновременно засыпала его тревожными вопросами: что случилось, почему приехал так рано, ведь экзамены еще даже не начинались, и без телеграммы…

– Отец что, спит? – не слишком вежливо перебил Михаил.

– У него дежурство. Да проходи же… Только тише, Риту разбудишь.

– Ты приготовь что-нибудь, мать. А то поезд опоздал, а у меня одни яблоки…

Пока мать хлопотала на кухне, он разделся, умылся, собрался с духом для неприятного разговора. Через несколько минут Лидия Сергеевна подала наспех поджаренную яичницу с колбасой, хлеб, масло, молоко.

– Ешь пока, а там и чайник поспеет…

Она уселась напротив, подперев щеки худенькими кулачками, внимательно наблюдала, как торопливо и жадно сын расправлялся с едой. Лишь когда он отодвинул в сторону пустую тарелку, спросила тихо:

– Так что же случилось, Миша? Только говори правду…

Он знал, что придется говорить правду – обмануть мать было невозможно, разве что утаить какую-то толику.

– Отчислили меня, мама, – наконец бухнул он, – и из комсомола исключили.

Странное дело, но мать не заплакала, не закричала. Должно быть, когда собирала ему поздний ужин, подготовила себя к худым новостям. Спросила только с тоской в голосе:

– За что же?

– Отказался принимать участие во всяких субботниках и воскресниках. Я в институт пришел на инженера учиться, а меня заставляли мусор чужой убирать.

– За это разве исключают?

– Ну, если бы я просто отволынил, тогда бы ничего – многие так и делают. А я погорячился – на бюро все высказал. Ну, на ближайшем собрании меня и поперли из комсомола. Еще и ходатайство возбудили перед дирекцией об отчислении. Вот и все…

Все же заплакала мать, беззвучно, опустив голову и вытирая глаза краем полотенца.

– И что же теперь будет-то, сынок?

– Не знаю, – искренне ответил Михаил. – Пока пойду работать. Должно быть, в армию призовут. Если, конечно, – добавил он с прорвавшимся наружу страхом, – в НКВД не заберут…

Уже рассветало, когда Михаил наконец заснул. А до того долго ворочался на скрипучем диване в отцовском кабинете. Из головы не выходили недавние события, которые привели к столь резкому перелому в его жизни…

Месяц назад его остановил в коридоре секретарь факультетского бюро комсомола Павел Василенок, высокий худой парень с нечесаной рыжей шевелюрой.

– Ружевич, ты опять не был на субботнике. Все, хватит. Будем разбирать тебя на бюро. Готовься, завтра в три часа.

Тогда Михаил только усмехнулся. В душе он презирал этого бывшего колхозного счетовода из-под Витебска, просиживавшего ночи напролет над учебниками и конспектами. Он был уверен, что его, круглого отличника, для приличия пожурят да и отстанут. Но надежды не оправдались. Никакого заявления о принципиальном неприятии субботников и воскресников Михаил, конечно, не делал, был достаточно здравомыслящ, так что насчет возможного интереса НКВД к своей персоне он ляпнул матери просто так, вернее, чтобы выглядеть в ее глазах человеком принципиальным, пострадавшим за правдоискательство. На самом деле с субботников он тихонько смывался или не приходил вообще под благовидным предлогом. Неявка на предмайский послужила лишь последней каплей, что переполнила чашу терпения институтской комсомолии.

На заседании бюро выступали многие однокурсники Михаила, особенно досталось ему от маленькой очкастой Тамары Коваленко и демобилизованного краснофлотца Вадима Воробьева.

Ружевичу дали жару и за его высокомерие, и за зазнайство, и четко прослеживаемую нечистоплотность. Общие рассуждения были подкреплены конкретными фактами. Всплыли не только злосчастные субботники. Оказывается, в бюро было уже известно, что Михаил за приличные по студенческим масштабам деньги торговал шпаргалками (он обладал великолепным каллиграфическим почерком и умел крохотными, но свободно читаемыми буковками на нескольких полосках бумаги изложить основные положения и формулы всего курса сопромата), и о пьяном дебоше в вокзальном ресторане, знали и об его неприглядной роли в истории внезапного ухода из института «по собственному желанию» лаборантки Таи Короткевич…

И бюро, и последующее факультетское собрание исключило Ружевича из комсомола, райком это решение утвердил. Затем последовал и приказ дирекции об отчислении из института за аморальное поведение. В отличие от самонадеянного поведения на бюро на собрании напуганный Михаил уже юлил, каялся, взывал к снисхождению. Но добился лишь того, что тот же рыжий Василенок публично назвал его лицемером и приспособленцем.

Только очутившись дома, Михаил в полной мере осознал, что случившееся с ним – не просто неприятности, а настоящий крах всех его надежд на быструю и легкую карьеру. Диплома инженера в обозримом будущем ему не видать как своих ушей. Впереди, как он уже сказал матери, прозябание на какой-нибудь завалящей работенке (а на какую еще возьмут исключенного из комсомола?) и неизбежный призыв в армию. И служить придется не командиром с рубиновыми «кубарями» в петлицах, а рядовым красноармейцем. Его, победителя институтской олимпиады, круглого отличника, первого претендента на Сталинскую стипендию, забреют и ткнут в общий строй со вчерашними колхозниками…

А эти бездари, которые искалечили ему жизнь, через два года защитят свои никому не нужные проекты и станут хозяевами жизни, и кто-то из них прорвется в аспирантуру на ему, Михаилу Ружевичу, предназначенное место. Как же ненавидел он их всех!

…Прошло несколько дней. Ружевич прожил их в напряжении и тревоге. Дело в том, что, ради красного словца помянув НКВД, он в конце концов и сам уверовал, что его вполне могут арестовать, и перепугался изрядно. До того, что старался не выходить из дома, а малолетней Маргаритке велел не болтать подругам о приезде брата. Конечно же ни он сам, ни родители о причинах его внезапного объявления в городе девочке ничего не сказали. Но разве шило в мешке утаишь?

В тот вечер он оставался дома один. Отец дежурил в больнице, мать вместе с Ритой ушла на именины к дальней родственнице. Михаил валялся на диване и от нечего делать читал подшивку московского журнала «Вокруг света».

Вдруг кто-то постучал по оконному стеклу. Михаил вздрогнул. Подумал, что за ним все-таки пришли. Потом опомнился – почему сотрудники НКВД стучат не в дверь, а в окно, к тому же выходящее в сад?

Успокоившись, он раздвинул занавески и увидел за стеклом улыбающееся лицо Альберта Шмоневского, бывшего своего учителя.

– Это вы, пан Шмоневский? – не скрывая удивления, для чего-то спросил Ружевич, открывая окно.

– Я-я… Здравствуй, Михаил. Ты один?

– Один. Идите к крыльцу, я сейчас отворю дверь.

В тридцать девятом году после воссоединения Западной Белоруссии с БССР учитель математики местной гимназии Альберт Шмоневский куда-то из Барановичей исчез. Оставшаяся в городе престарелая мать его ничего толком никому не объясняла. Высокий, худой, с маленькими черными усиками над тонкими губами, тридцатилетний математик выглядел переодетым в цивильное платье офицером. Впрочем, и в одежде у него проскальзывало что-то военизированное – Шмолянский носил серый пиджак с накладными карманами, напоминающий офицерский френч, галифе и ботинки со сверкающими кожаными крагами. В Барановичах он слыл ловеласом и убежденным холостяком.