…Василенка повесили через три дня. Перед казнью его зверски пытали. Дико кричал Пашка, когда жгли ему спину паяльной лампой, матерился, но никого не выдал. Ружевич присутствовал почти на всех допросах, но теперь от запаха паленого человеческого мяса его уже не мутило.
В конце 1943 года за «успешные» карательные операции против партизан Дирливангер получил награду «Немецкий крест в золоте», а батальон был развернут в «штурмбригаду». Еще через неполный год уже дивизия оберфюрера СС Дирливангера принимала участие в расправе с населением восставшей Варшавы, выжигала деревни в Словакии. Еще позже – беспощадно расправлялась с «паникерами», «дезертирами» и «предателями» в самой Германии, развешивая их на фонарных столбах. А затем подразделения карательной дивизии исчезли, растворились в армейской массе, пробивающейся как можно дальше на Запад, в плен к англо-американским войскам. Сам Дирливангер впоследствии бежал в Латинскую Америку, где прожил более тридцати лет. Прах его был заботливо переправлен друзьями в ФРГ и предан захоронению в городе Вюрцбурге.
Ну а что Ружевич?
Как вычитал в розыскном деле майор Марков, к середине 1944 года он дослужился до звания унтер-штурмфюрера – лейтенанта войск СС, получил кресты «За военные заслуги» с мечами второго и первого класса, командовал ротой. В апреле сорок пятого с группой дирливангеровцев он пробился в Бельгию, сдался в плен и в конечном счете очутился в лагере для так называемых ДП (перемещенных лиц, по английской аббревиатуре).
Лагерь занимал казармы, в которых до того размещался немецкий гарнизон. Охрана была американская, не слишком строгая. Кое-кто из «ди-пи» вернулся в СССР. Допрашивавшие их военные контрразведчики и установили, что осенью 1945 года разыскиваемый ими военный преступник Михаил Ружевич еще находился в лагере, позднее же бесследно исчез.
О последующей жизни изменника в деле не имелось ни строчки. Майору Маркову оставалось только захлопнуть побуревшую от времени папку.
А дальше было вот что…
Когда до лагеря дошли слухи, что американцы будут выдавать Советам военных преступников (кое-кого действительно выдали), среди перемещенных лиц началась паника. Один власовский майор даже вскрыл себе ночью вены. Ружевич панике не поддался. В свое время, поняв, в каком направлении развиваются события на фронтах, он предпринял некоторые меры предосторожности. В частности, запасся несколькими комплектами документов, принадлежавших расстрелянным при его участии варшавянам. А потому в лагере он числился как поляк Михаил Квятковский, угнанный на работы в Германию и волею судьбы неисповедимой очутившийся здесь, в Бельгии. Он благополучно прошел достаточно снисходительную проверку и теперь был в списке «ди-пи», изъявивших желание выехать по контракту на сельскохозяйственные работы в Латинскую Америку.
Однажды к нему подсел без приглашения неопрятный мужчина средних лет в затрепанном немецком мундире.
– Здорово, студент, – буркнул он, отхлебывая из кружки жидковатое послевоенное пиво.
Михаил поднял голову и обомлел. Это был Николай Прохоров, который в июне 1941 года представлялся ему как «Борис», связник Шмоневского. Ни тот, ни другой не были рады встрече. В лагере каждый старался оторваться от старых связей, и, видимо, Прохоров решился подойти к нему первый для того, чтобы дать понять Ружевичу: он его знает и рассчитывает на молчание, в обмен на молчание тоже.
Поговорили о том о сем, выпили по паре кружек и разошлись. Недели через две Михаила вызвали в контору лагеря, как он полагал, для окончательного оформления бумаг, связанных с выездом в Латинскую Америку. Человек десять – только физически крепких и до тридцати лет – из его барака туда уже отправились.
Молодой американский офицер с двумя звездочками на погонах раскрыл папку, на которой черной тушью аккуратно было выведено: «Квятковский Михаил».
– Вы поляк? – спросил офицер на хорошем немецком языке. – Были угнаны из Варшавы в Германию?
– Да, – ответил Михаил. – Работал сначала на шахте в Руре, потом бежал в Бельгию.
Он умышленно коверкал слова, старался произносить их с польским акцентом.
– Не валяйте дурака, – неожиданно и очень спокойно, как-то даже скучно сказал американец, отодвигая папку в сторону. – Документы у вас превосходные, – продолжал он, закурив ароматную сигарету «Кэмел». – Только вы не Квятковский и не поляк. Ваша фамилия Ружевич, вы унтерштурмфюрер СС из команды Дирливангера. Как разыскиваемый военный преступник и советский гражданин подлежите немедленной выдаче властям СССР.
Михаил оцепенел… Меж тем американец кивнул головой на телефонный аппарат и закончил:
– В Бельгии превосходные дороги. До советской миссии не более часа езды…
Намек был прозрачен и ясен.
«Выдал меня таки этот урка», – с тоской подумал Михаил. Запираться было бесполезно.
– Что я должен сделать, чтобы меня не передали Советам?
– Решение вашей судьбы в мою компетенцию не входит. Мне поручено лишь довести до вашего сведения, что нам о вас известно достаточно много.
– Я согласен на любые условия!
– Доложу командованию. Пока идите и ждите вызова. Не вздумайте покинуть лагерь.
Ружевич и не помышлял об этом. К чему? Он уже понял, что американцы его не выдадут.
Вызвали Михаила через неделю. Кроме уже знакомого ему офицера в кабинете сидел за столом мужчина лет пятидесяти, в хорошо сшитом гражданском костюме.
– Здравствуйте, Ружевич, – сказал он на почти чистом русском языке и первым протянул руку для рукопожатия. – Садитесь. Меня зовут Эдвард Стаффер. Я представляю организацию, которую впредь можете называть просто «Служба».
– Понимаю, мистер Стаффер.
Их беседа длилась без перерыва (правда, сержант приносил кофе и бутерброды) три часа. Похожа она, впрочем, была скорее на допрос. Кончилась встреча тем, что Михаил заполнил анкету и дал подписку о сотрудничестве с Управлением стратегических служб США – как называлась в те годы американская разведка, предшественник нынешнего ЦРУ. Тогда же было решено, что, поскольку документы Михаила превосходны, фамилия и легенда «Квятковского» остаются за ним на неопределенное время как базовые.
На следующий день Ружевича-Квятковского отвезли на машине в Брюссель и поселили в отдельном номере недорогой гостиницы. В течение двух недель по восемь – десять часов он проводил на конспиративной квартире, где под руководством инструктора, назвавшего себя Гербертом и прекрасно говорившего по-русски, познавал азы шпионажа.
На последнем занятии присутствовал Стаффер.
Сидел рядом с Гербертом, не произнеся ни слова, потягивал пиво и курил. Судя по всему, он остался доволен тем, что видел и слышал.
– Итак, мы включаем вас в негласный штат сотрудников. Ваша легенда открывает хорошие возможности. Внесем в нее лишь некоторые уточнения. Например, вы участвовали в Сопротивлении в Польше. На родину не вернулись, потому что не согласны с новым коммунистическим правительством страны.
– Чем я буду заниматься? – спросил Михаил.
– Более приятным делом, чем у Дирливангера, – ответил Стаффер, давая понять, чтобы Квятковский с самого начала знал свое место. – Будете учиться. Мы направим вас в Бреден. Знаете такой город?
– Да.
– Там прекрасный, очень известный в Европе технологический институт. Поступите на факультет, близкий по профилю к тому, на котором вы учились в Минске.
– Надо сдавать экзамены? – забеспокоился Михаил. – А то я все забыл.
– Понимаю, труды ваши на войне не способствовали закреплению знаний по металловедению, – снова чувствительно приложил его американец. – Но можете не беспокоиться. Экзаменов не будет, в институт вы уже зачислены.
…Прошли годы. Квятковский был способный человек. Он закончил институт в первой десятке. Потом работал в солидных фирмах. Заслужил репутацию неплохого специалиста. Через двадцать лет снова вернулся в Бреден – уже в качестве руководителя лаборатории и профессора. И все это время был шпионом и вербовщиком агентуры с узкой специализацией в области науки и техники. Семьей, так уж вышло, не обзавелся. Потому, наверное, и обрадовался искренне, когда случайно, из советского журнала узнал, что в Минске живет его родная сестра. На встречу с ней он пошел по собственной инициативе, без ведома начальства.
Марков вернулся в Москву. Никаких новых данных в пользу или против Егорова он в Белоруссии не нашел. Но окончательно утвердился в мысли, что в любом случае – в склонении к невозвращению, шантажу или похищению ученого – имел прямое отношение Ружевич-Квятковский.
За время отсутствия майора его сослуживцы установили, что никаких особых накоплений у Егорова не было. Своего автомобиля не имел, дачи тоже. Библиотека хорошая, но без раритетов. Все свои валютные гонорары расходовал на приобретение зарубежной технической литературы и книг по искусству. Остаток от предыдущей командировки на Запад – восемь английских фунтов стерлингов. Он их взял с собой в Бреден, о чем свидетельствовала сданная в Шереметьевскую таможню квитанция. Деньги несерьезные – два раза сходить в кино.
Ожидала возвращения Маркова еще одна бумага – запись последнего радиоинтервью Егорова. Быстро пробежал текст – в основном повторение заявленного ранее. Но – стоп! Нечто новое и снова «мелкое», совершенно нелогичное. Егоров вспомнил почему-то разговор с Бобровым в Москве на футбольном матче. Якобы ленинградец тогда разоткровенничался, поделился своими карьерными планами. Был сильно пьян…
Что-то не так. Наверняка замаскированный намек на нечто важное, понятное только Боброву. Вроде Виталия-Валентина. Марков немедленно позвонил в Ленинград. Профессор был еще дома и сам поднял трубку.
– Валентин Михайлович, здравствуйте, это Марков из Москвы.
– Здравствуйте, Андрей Ильич. Слушаю вас…
– Ваш друг снова выступил с заявлением и снова вспомнил вас.
– Интересно и, должно быть, важно?
– Это я и хочу установить. Извините, Валентин Михайлович, за бестактный вопрос: какие у вас отношения с алкоголем?