Вечером мы в последний раз легли спать в доме Лизы. Валерика покрыли пальто и кошками (они шли к нему сами), послушав стихи его:
С моей бродячей судьбою
Какое сравнится веселье?
Какая тоска надо мною
Взовьется острей и бесцельней?
Вдали от родных перелесков,
В долинах яшмы и крушины,
В развалах твердынь генуэзских —
Я изнемог от кручины.
Порою мне люб был рыбачьих
Огней засветившихся вызов,
И стих мой, смятеньем утрачен,
Роднился с умеренным бризом.
Поборов сопротивление их, вместе уютно поели.
Андрей согласно шел вместо Валерика ночевать к Виталику, которого Валерик осуждал за его «свободное» обращение со мною и с Женей. В то время как я веселилась с Виталиком, дружно слушая его крайние мнения о поэзии, взволнованный этим Валерик был Женей уложен в соседней комнате на кровать, и она лечила его — пассами[104], успокаивая его непониманье Виталика.
А потом — прощания, последние подарки камней друг другу, слезы старушек, расстающихся с Женей — и нагруженные багажом наши синеглазый и кареглазый мальчики выходят из Лизиного садика под лай Наки из гостеприимной калитки, — прощайте, друзья, прощайте, собаки и кошки, прощайте, воспоминанья, прощай, Старый Крым… и мы садимся в такси.
День отъезда! Дружба — цветет. Мой юный друг понимает меня со слова, со взгляда — какое невиданное поприще «перевоспитания» открыто тут в этом сейсмографическом существе! И как грубо это слово «перевоспитание», когда оно расцветает улыбками и растопленным взглядом — так близко у твоего давно замерзшего сердца, пережившего столько бедствий и бед… Точно молодость возвратилась в феодосийском морском ветре! Но как может он не видеть старого моего лица, как он может мне так улыбаться? Кругом — столько молодых лиц… Выходя в тот раз две с половиной недели назад в день моего рождения (было четыре дня с нашей встречи в Максовом доме) из музея Грина — с канатными якорями, с носом корабля — в натуральную величину, выходящим из угла комнаты, где Грин жил когда-то[105], с картой Гринландии на потолке узкого лестничного прохода — на эти Лиссы, Зурбаганы и Каперны — гриновские фантастические города — на мои слова фантастическому Валерику: «Какую я видела женщину — изумительную, увидала на входном балконе у Марии Степановны, прямо Диана Вернон из „Роб Роя“ Вальтера Скотта — такую я бы хотела для Вас — невесту…», он ответил: «Не хочу слушать о молодых женщинах! Что может мне дать молодая женщина — после всего, что я начал от Вас получать в эти дни? Я счастлив, и мне ничего не нужно…» Конечно, я лучше поняла кажущуюся неосмысленность его слов после новосветской прогулки над лунным морем с его рассказом о трех встречах его, — но мелькнуло, что тех имен — больше, в Севастополе он сказал, что первая его любовь была в четырнадцать лет — восточная кровь, поэт, может быть, и неудивительно, что он за двенадцать лет тех чувств устал, разуверился, застремился к чему-то иному, отошедшему от той области с иным взглядом на мир, из которого струятся философия и искусство, для него некий Зурбаган или Лисс. Но в это утро отъездное, когда мое глупое сердце было готово к продолженью непрекращавшейся нашей беседы, и я, садясь в такси, взятое нами на коктебельской дороге, хранила для него, еще не севшего, место рядом, он, запоздав, вскочил в машину не справа, где была я, а слева, к моей родной Жене, и та, в спешке, в нежданности, попросила меня потесниться, а Валерик рассказывал что-то веселое, случайное и ненужное, — я подумала, что вот Андрей, севший вперед, к шоферу, и оборачивавшийся к нам то и дело синим озерным взглядом огромных невинных в величине, в синеве, в небесности своих глаз — тот не ошибся бы так[106]…
Эта правдивость! Она же портит жизнь — да и еще как! Когда Валерик, выйдя и подойдя ко мне, пошел в Феодосии — рядом, я была пуста, как облетевший одуванчик. Ни слова во рту. Ничего в душе: одно удивление. Но сейсмограф отметил все мгновенно — и точно: отошел, шел поодаль, наклонив голову, затем — заговорил с Андреем.
Когда приехали мы на вокзал на такси с вещами и когда еще не была кончена суета сдачи их на хранение — нас ждала скромная, но пылкая депутация от феодосийских писателей, поэтесса Б. и поэтесса К<рестини>на[107], приглашая меня посетить… Мой скорее кислый, чем сладкий грубовато-резкий отказ, просьба нас подождать на вон той под деревьями и кустами скамейке — мы сейчас туда придем — ненадолго: наш день связан с нашими молодыми спутниками, они стремятся купаться.
— Но, может быть, они и пойдут покупаются, а мы пока… — дамы-писательницы.
Кисло-сладко улыбаются 77-летние губы, хотящие одного: свободы!
— Нет, — никак: с пляжа мы должны вместе с ними — у нас еще много дел…
— Мы на скамейке…
Поэтессы привычно и грустно покоряются решению старших: ждут — приветствуют — благодарят… и, когда от нас отсев, наши юноши углубляются в свой разговор, мы под сенью качающихся в ветерке морском ветвей (шум волн перед дворцом Айвазовского[108] доносится ритмично и беспрепятственно, Женя — поэт и я — не-поэт (стихи мои пять дней назад? После 28 лет — одни? Einmal ist Keinmal…[109]) беспрепятственно проваливаемся в содержанье стихов поэтесс этого волшебного города — и чудом не менее фантастичным, чем Гринландия — это оказываются превосходные стихи… От того и провалились мы — беспрепятственно! Настоящие души. Настоящее сердце. Настоящие рифмы… И я на миг позабыла Валерика и Андрея, и не хочется — уходить… Опрокинулось все: долгом стали Андрей и Валерик, желаньем — эти две женщины…
В осеннюю песню распахнуты двери.
Здесь листья сумаха, как алые перья,
Стоцветною гаммой кустарник на кручах,
Прощаясь, пылает красою горючей.
Лиловое, желтое в ало-зеленом,
Звенит разноцветье малиновым звоном!
…Лесная тропинка по горному склону,
Недвижные мачтовых сосен колонны,
И где-то в вершинах — чуть слышные шумы…
И рокот потока в ущелье угрюмом,
И старого ворона крылья в паренье,
И белка на ветке в игре светотени,
И дальние горы в опаловом свете,
И легкий, на хвое настоянный, ветер,
И неба сентябрьского яркая просинь…
Вхожу, будто в песню, я в горную осень.
Вещи(шутка)
Вещи не любят насилья
Так же, как и люди,
За нашу власть над ними
Они тихонько мстят,
Положишь вещь куда-то
И тотчас же забудешь,
И ищешь наугад.
Вещи бывают злыми,
Они не так добродушны,
Очень бывает обманчив
Даже их внешний вид.
Вот, например,
ваша личная
Пуховая подушка
И та уколоть вас коварно
Пером норовит!
Вещи бывают капризны,
Бывают строптивы вещи,
Индивидуальный
К каждой нужен подход:
Щетка ли это зубная,
Щетину сорящая вечно,
Иль ж допотопный
Прабабушки комод.
Если не так положишь,
Если не так поставишь —
Будут ломаться, падать,
Нудно скрипеть по ночам.
С их характером трудно,
Приноровляться устанешь,
Как уживаться с ними —
— Не понимаешь сам!
Ну, а если теряешь —
Вдруг становится грустно,
Ищешь вещь, как друга,
«Где ты, — думаешь, — где?»
И без нее, как взглянешь,
И неуютно, и пусто…
Видно, еще и чары
Вещи в себе таят!
Но желанье привычно-покорно, и мы встаем и прощаемся. И… уходим.
Вот тут, должно быть, и произошло это — с моим молчаньем, с Валериком, с его сейсмографической грустью. А затем — пляж; прохлада (октябрь!). Мы, Женя и я, медленно раскутываемся на морском, но теплом ветру (Жене привычны простуды, даже пневмонии, но ей угодна — свобода, радость дыханья! Я — ни разу пневмонией не болела, я человек закаленный, я полгода назад мчалась по льду на беговых коньках…). И мы вместе, и нам хорошо. Вполне бессловесное понимание!..
Наши мальчики — в майках, в трусах, мокрые от купанья, бегают взапуски — и прыжком через что-то — по берегу. За их (ничего не понимаю в мужском теле, нравилось только — женское…) мужественными? юношескими? какими-то там телами — беспрепятственна сине-зеленая даль…
Женечка, вот такое же море — в Нерви и в Ченце… нам с Мариной было 10 — и 8 лет! И в Анапе! Еще жив был Митя…
И когда (все ритмично в душе, в дне, в ночи, в вечере, в утре, все таинственно подвержено некому музыкальному ритму) нам улыбаются синие Андреины и темные Валерикины глаза — вдруг день раскрывается еще раз — во внезапную доброту, в qu'importe[110], через несколько часов мы уедем, через год — Бог весть где мы будем (и будем ли?..), и солнце, дрогнув, заянтарилось сильнее — наши мальчики, верно, голодны? Материнство наше всполашивается — надо идти — обедать! В столовую! Они убегают еще раз сполоснуться, мы — закутываемся, отряхаемся от песка, ждем их с таинственной 100-летней улыбкой — и вот уже уют столовой, супов, винегретов, им — мясных блюд. Покупаем на дорогу еду и выходим в город бродить — напоследок. Сегодня Женя расстается с Андреем, Андрей пока остается в Крыму…
Или мы были в кино? Нет?.. (77 лет мои не помнят уже, что было восемь месяцев назад! Пишу в поезде; Павлодар — Москва…) Возле какого-то кино мы расстались и пошли —