[125]. Я слушаю пораженно. Молчу — сдержанно. Женя анализирует стих[126].
— Вообще, это не ей, собственно, — говорит Валерик смятенно. — Это Марине Цветаевой. И больше всего — Анастасии Ивановне…
— Мне? — говорю я ледяным и насмешливым голосом. — Спасибо! Марине? Ее праху — такое?.. Вы меня удивили, Валерик! По-моему, такие стихи написав девушке, ей делают предложение. Иначе — дают право ее брату дать гостю — по лицу!
— Но я совсем не хочу жениться! — пробует засмеяться Валерик.
— Но Вы дали их ей — прочесть…
— Ася! Ты очень строга, — улыбается Женя, — но, конечно, дать читать такие стихи… безответственно!
— Не хотите жениться? А чего Вы хотите — сказано недвусмысленно — в строчках. И все-таки не хотите? А для чего дали ей их — прочесть? Она что, поэт, строгий ценитель, что ли? Изменили бы имя — вместо Марины — другое… Я бы хотела, чтобы Вы зачеркнули «Марина», — голос мой холоден и брезглив.
Но работа — звала: подборки! И когда в руках —
Живописец, маг армянских красок,
Чьи полотна —
гордость для страны,
Подарил мне, написавши разом,
Арарат с обратной стороны.
Друг-поэт в лирической отваге,
С чувством чуть осознанной вины,
Набросал мне на листке бумаги
Арарат с обратной стороны.
А мальчишка камешком базальта
У старинной крепостной стены
Что-то чиркал, напевая альтом…
Арарат с обратной стороны!
Мой читатель, не подумай всуе,
Что они фантазий лишены:
Ныне вся Армения рисует
Арарат с обратной стороны.
На другой странице –
Петухи еще не встали,
Дрыхнут курицы,
На двенадцатом квартале
Дрыхнет улица.
И решетками резными
Огражденные,
Облака еще не смыли
Накипь сонную…
А на следующей –
На самолете путь короткий.
В экспрессе свет и благодать
Но я мечтал достать пролетку!
Но я мечтал достать пролетку…
— Простите, что еще достать?
Пролетку! Ту, что в мрак
и в ливень,
Чтоб думать, чувствовать, любить!
…………………………………….
Чтоб ближе солнце разглядеть!
— Ну вот, нашел чего хотеть.
Все уплывает куда-то: незадачливая красавица, сестра Сережи, с дерзким поэтом, не умеющим предложение делать — а через несколько строк –
И вдруг — однажды в Ереване —
Из-за угла
— удар под дых —
Мечты и мистики на грани
Упряжка с парою гнедых!
— Разве уже не едешь в этой пролетке, и кто же тебе улыбается виновато (за глупые стихи эротические), как не сам поэт, сам «Живописец, маг» — и не с ним ли едешь, «Путешествие» — продолжается?..
Шагали баснословно гордо
Два струнноногих рысака,
И тот, который с белой мордой,
Мне поклонился свысока…[127]
— «Струнноногих!» — разве это не прелесть, Женечка?..
И жизнь — катится дальше…
В Колюпанове день был 27 октября, с Валериком. Кто знал, что наступает в то утро нашего отъезда за колюпановской святой водой — самое облачное наше хождение, самое настоящее, со свыше поданной помощью — хождение по облакам?
В наше дружное нежное утро, когда, казалось, ничто не разделит — кто бы поверил, что тот, кого я сочла самым близким мне человеком, музыкальным сейсмографом — он-то сведет бешено-земным, не слушая меня, движеньем день — с облаков на землю? Но, противу пословицы, то утро не было мудрей вечера…
Был конец октября. Из друзей несколько человек — было. Ждали этой воды! Путь наш был — до Серпухова (поезд), оттуда автобусом до Алексина, далее — местный автобус и, сойдя на отлогом холме — у моста, пешком, лесной дорогой, хоженой уже пять раз — в пятьдесят девятом, шестьдесят втором, шестьдесят восьмом, шестьдесят девятом, семидесятом с друзьями. Расспросив (моя память ориентировки — плохая) у молодого друга[128], ходившего там со мной трижды — двинулись в путь, звеня бидонами. Последние деревья облетали. Лес за Алексином[129] стоял сквозной, было ясно и тихо.
Какой чудный привал у дороги с жесткими осенними цветами… Какими-то ангельскими движеньями заботы и помощи и кормления окружает меня мой спутник. Больше улыбаемся — чем говорим. Осенние паутинки, хрустальная даль полей… Так ли мы шли?
Все не сходилось с указаньями московского друга. Заблудились, ясно! Но сквозь прозрачный лес мы вышли к Оке — Ока детства, любимейшая из рек! — и, по берегу ее, пошли искать тот конец ручья, что впадает в Оку. Мы нашли его. Он, правда, уходил под землю уже до дороги, не пересекая ее, но мы повернули, как в шестьдесят втором, девять тому лет, и пошли медленно вверх, легко идти с пустыми бидонами! Шли, останавливаясь, слушая тишину. Валерик восхищался упоенно, вслушивался в еле слышные звуки, радовался, сиял… И вот мы выходим на знакомую мне полянку-равнину, долину, окаймленную холмами и кущами, — тут столетняя старица Евфросинья[130] выкопала чудотворный колодец — 136 лет назад… В пятидесятом он был — как при ней (до постройки над ним часовни и рядом — купальни, уничтоженных в революцию: глубиной три четверти аршина, серые доски, дно в серебряных и медных монетах (не трогают!), на ветках бузины — церковные свечки… В Казанскую каждый год вся долина полна народу[131], старичок читает молитвы, а колхозный народ обливается, пьет, уносит с собою… Вода прозрачна и холодна, как лед.
В шестьдесят втором, заметив обмеленье, колхоз выстроил рядом из свежего (горбыля, теса?) — новый <колодец>, старый не тронув. Из него берут ведрами для больных, для нужд быта, имея в селе воду. (Сюда от села полторы версты.) В шестьдесят девятом, придя, мы увидали источник в его теперешнем виде: от колхозного сруба — ни следа, из колодца старицы вырвали доски, глубокая твердая темная яма, из которой течет по-прежнему — из-под камня — твердой утоптанной перемычки — уже узенький, не шумящий уже, ручеек: это поработали тут из-за Оки пришедшие промкомбинаты озорные — тринадцати, четырнадцати лет. Но в Казанскую, как в семидесятом, сказали нам, долина полна народу — с разных сторон Союза…
Оглядевшись, налюбовавшись, сбросили с плеч лишнее — потеплело, пьем священную воду, собираю на память осенние травки и веточки… Как олень, стал над ручьем Валерик, набрав три трехлитровых бидона и еще маленький (один литр). Просит не спрашивать его — помолчим! Хочу слушать ручей… как течет!.. звук самой тишины. Села на землю, улыбаюсь… А ручей течет… течет… Сто тридцать седьмой год!
Но нам надо назад — к местному, чтоб не упустить тот, до Серпухова. Омыв лицо, руки, шею, Валерик идет по холму, унося все три тяжелых бидона. Я, на миг одна с Ней, кладу ей земной поклон: «Помоги нам… всем!» И, с моим крошечным бидоном, — догонять по холму Валерика. Шли — по Ее полям, по Ее земле, Ее город.
Дожидаться нам было — в Алексине на автостанции. Автобус шел в семь с чем-то. Зашли рядом в столовку. Нам продававшая, залюбовавшись Валериком — мне: «Сын?» — «Сын!» — улыбаюсь. Улыбается и она. — «Хорош… И уж какой к Вам внимательный, уж такой…»
Смеркалось. Мне понадобилось в уборную — через длинную площадь. Над ней света нет, но я помню где. Фонарь над площадью. Я взяла карманный фонарик, палку — пошла. Валерик остался возле бидонов воды. Только я хотела устроиться на каменном возвышении с круглыми дырами, я увидала тени мужчин, по ошибке входящих в первую часть уборной.
— Тут женская, ребята, — сказала я, — мужская — за углом, рядом!
— А, ладно, мать…
Вышли, тень голов по чуть светлому небу.
Вдруг — раньше, чем я поняла — откуда, где — исчезли, на меня набросились — двое. Сорвали со стульчака, спиной стою у стены и четыре мужских руки — в полном молчанье, ощупывают. Сорвали очки, бросили — треск их о камень — пальцы щупают мне глаза. Руки подняли платье, щупают ноги. Я говорю очень тихо, но ясно (потому что один, правый, очень противно дышит).
— Вы хотите насиловать меня? Я — старуха…
Молчанье. Стою, словно по чьему-то приказу опустив обе руки, не борясь, не пробуя вырваться. Мысль: «Убьют? Как глупо… Так близко!..» Чувствую через площадь Валерика, его горе… Не чувствую страха — совсем. Но «столбняка», ужаса — нет. Прозаично и просто, точно не о себе. Сердцебиенья не помню! Я, вечно, вечером по московскому переулку, еле слыша шаги — от стука сердца, в страхе крадущаяся к парадному… Мы все трое почему-то незаметно все ближе к выходу. Щупают еще и еще. Слышу свой голос — спокойный и тихий:
— Только не убивайте! У меня — сын…
Один отбегает — не идет ли кто. Вернулся.
— Вы ищете деньги? — догадываюсь я и спокойно: — На мне денег — нет! Мои деньги — на автостанции. Если кто из вас придет туда — я десятку дам. Больше — не могу…
Молча щупают: живот, ноги… Как странно, что совсем мне не удивительно, что меня держат двое мужчин, отняли очки, палку, фонарик… Точно мне кто-то отвел способность — чувствовать!
— Иди, пока не зарезали! — говорит один, стоя у выхода (другой — исчез).
Мне идти мимо стоящего. «Ударит ножом? Нет?» — думаю. Не ускоряя шага — выхожу. «Нет, не ударит, наверное… Только иди — не спеша!» Я иду. Дохожу до середины площади. И ошпаривает меня страхом: на мне — толстый пакет с паспортом, денежные бумажки, рублей пятьдесят в мешочном конверте, обвязанном вокруг талии. Я забыла о нем, когда сказала: «Нет денег!» Я никогда не лгу — в сознанье, по обещанью с двадцати восьми лет… Кто-то отвел — память. Кто отвел — страх. Кто научил не кричать и не рваться. Та, которая отвела от них — от четырех мужских рук — ощупь! Сколько раз щупали —