Невозвратные дали. Дневники путешествий — страница 14 из 45

не нащупали! Блаженная Евфросинья! Я иду — уж не по облакам. Я — на крыльях несусь — рассказать про Чудо[132] — Валерику! Я вхожу. Но едва он услыхал, что двое — напали, трогали — обыскали — могли надругаться, убить — вся кавказская кровь бросается ему в голову, он вскакивает и кричит на меня: «Опознавайте! Где они? Ведите меня! Посметь Вас…» (задыхается).

Уж не ангел, а демон в нем! «Я не с двумя, с тремя справлюсь! Я их…»

Леденея, у края отчаянья: «За то, что меня отпустили? Их давно нет! Замолчите сейчас же! Ни слова об этом! Неужели не понимаете, что Вы мне сейчас враг? Вы зовете опасность! Вас сейчас могут убить! За что Вы меня терзаете?» Но его уже нет. Он привел милицию, поднял шум — глупый. Но человечный… Что не надо было сделать — он сделал! Каким чудом мне удалось уговорить милицию не составлять акт. (А он — кто Вам? И уже о фамилиях. А Валерик забыл взять с собой паспорт.) Тысячу бед он навлекал на себя своим незадачливым поведеньем — и тогда он вернул мне палку, очки (не разбились!), только фонарь пропал… — я увлекла его от милиции, оказалось: московский автобус — ушел. И нам тут, где, может быть, и те оба (всё это слышавшие!) ждать еще пять часов — ночного автобуса, опаснейшая из всех — маята! В гостиницу мы не могли (не послушал меня, не взял паспорта!) — и идти в эту черную ночь с X и У провожатыми? (Как охотно бы я сунула им обещанную десятку, если б не эта так навредившая кавказская кровь…) И мы прожили эти пять бесконечных часов — по молитве, и по чьей же молитве в ответ на мою — Ей, мы тут уцелели среди всего всю ночь сменявшегося сброда? Выходя — выходил со мною, проклиная себя, что в тот раз не вышел — раза два-три, ждал меня у края тени от старой погубленной церкви, где я устраивалась «по малым делам» — и возвращались на скамью к нашим бидонам, и я убедила его не оставлять меня (чтоб не отошел опять продолжать своеволье) — и кто же, как не Она, не книга о Ней, мною некогда списанная в Сибири[133], скоротала нам небесно и тихо ту ночь — я читала ему о Ней полушепотом — о Ее чудесах исцеленья и помощи здесь, в этом, Ее городе, где она и меня — спасла… Но вошло ли это небесное, истинное объясненье случившегося в этого кавказского юношу? Думаю, нет — и не убедило его с Ее помощью, что боюсь без него остаться — не увидала бы я в ту ночь — кровь? Потому что вдруг за плечо его тронул, к нам подсел сзади — некто. И глаза в глаза, кто же: мы — или чехословаки взяли первенство в матче? (Холодея, я: хочет запомнить — лицо?) Но Валерик отвечал — «на уровне».

И мы продолжали чтенье. И ночной автобус пришел, и Она спасла глупыша-кавказца: уцелела и его спутница!

Мы в Москву прибыли в четыре утра[134] и дождались метро в зале Аэропорта, выпив кофе и подремав в креслах…

Валерик требовал у матери присылки пишущей машинки из Воронежа. Волновался — как без рук! А я — я получила из Курска, из-за Курска, из «Заповедника» письмо от 86-летнего друга, Владимира Казимировича Герцыка[135], зовет — свидеться. Он живет с пятидесятилетней дочерью Вероникой[136], которую я знала маленькой когда-то, в Судаке… У него целы рукописи его умерших сестер, Марининых и моих друзей, поэта Аделаиды Герцык… и переводчицы Евгении Герцык…

— Валерик! Поедем?

— Поедем… Пока не придет машинка!


Конец октября. Вечер. Захватив, не считая, денег (в кои-то веки есть деньги, аванс с 40 последних процентов, 60 уже истрачены за четыре лета с внучками, книга же вот-вот выйдет…[137]), мы идем, спеша, как в Москве всегда по вечерним — уж скоро закроются, магазинам, покупаем: Валерику — шляпу — нет осенней! Меряем — кепи, и теплые — теплой не хочет! Какую хочет?! Выбирает у зеркала, веселясь, как и я, — надевая, снимая, и второй Валерик скалит белые зубы в зеркале, у второго ярче освещено лицо, чем у первого, — завтра полетит письмо другу — художнице[138] в Таллин — пусть напишет мне моего подопечного на память об этой поре… она собиралась в Москву! Она меня любит… а может, махнуть — к ней? Пока выйдет в печать моя книга!

Выбрана! Черная, классический фетр с краями полуширокими, под нею светло чернеют еще не густой чернотой полоски щек, сливаясь с еще призрачной бородкой… Вот бы мама его увидала б сейчас… хорош! И спешим, и пакеты растут: пара обуви уже на днях куплена, надо на смену — осень — вторую. Холодает. Варежки — мне и ему. Шерстяные носки, меховые стельки. Что еще?

Вечер темен, глубок. Усталые, нагруженные, мы бредем — ко мне. Он не хочет идти к дяде, я кладу его спать на кровать-сетку, днем превращающуюся в диван. Сама на короткую раскладушку между роялем и шкафом. Уснул!

Я лежу. Мне очень не понравился спор о том, что надеть в путь — черную легкую ватную щегольскую куртку (мать купила в прошлом году) — непромокаемую, да, но короткую! или бутылочного цвета кожаное пальто? Уступила, но канул в душу горечью его тон — в котором он пытался погасить раздражение — и еще кое-что, и еще…

Мы в поезде. И пока он уснул, я записываю свои мысли, женские наблюдения, материнские печали — его мать, по его рассказам, — другого типа, эти ее печали ему не известны? Напишу и дам прочесть. Раз написалось. (Как он — те стихи — той красавице? Ну, что ж…)

Ночь в поезде! Черная ночь, черная шелковистая куртка, черная шляпа, черные усы над молодыми алыми губами, черная бородка, и уж опустились веки на улыбнувшиеся мне глаза, карие, с широким черным зрачком…

Как поезд летит! Они ждут нас, старый отец, друг молодости, его пожилая дочь, мы приедем рано, до городского транспорта в неведомый (курские соловьи…) Курск. Светлый, новый, но колонны, вокзал, странный — из сказки. Мы сдаем на храненье две сумки, рюкзак. Он так нежно снимает с меня пальто — идем закусить в ресторане вокзальном — что на него залюбовавшаяся служащая раздевалки мне шепотом: «Сын?» Я, блеснув радостными очками: «Сын!»

— Ох, хорош! Ну и ласковый, добрый какой. Ведь бывает же…

Трапезная вокзала. Весел полет в такси по шоссе — к лесу, весело свежее осеннее утро…

Нас встречает худая, высокая (проседь уже) — Вероника, ведет к отцу во второй этаж. Мы не виделись — тридцать пять лет! Узнаем друг друга! Но увы — он совсем глухой.

Мы выкладываем привезенное угощение. Мы тут проживем дня три… И пока дочь накрывает на стол к завтраку, а Валерик уткнулся в книгу, я с моим другом Бобой, Бобой восьмидесятишестилетним (он на девять лет старше меня) рядышком на диване — два белых листа на подложенных книгах, два карандаша — подымаем завесу десятилетий, унесших от нас близких. Горбоносый профиль Бобы заострился, засеребрился, голос глуше — но тот же по интонации… Как нежно он произносит «Ася»… как рад нам! Как внимателен и сердечен к Валерику. Прочел, хвалит его стихи…

Нас поместили внизу, в свободной квартире для приезжающих. Со мной аппарат. Я сниму дубовую рощу — еще только начала облетать. Всех нас и лосиху Катю, бродящую вокруг дома. Вероника повела нас в лес, ржавый, багряный, тихий. Вокруг домов Заповедника деревья — рядами. Это все посадки Бобы, он тут самый старый работник. С гордостью и печалью об уже рухнувших силах он показывает нам свой труд.

Ласковые обеды, ужины, завтраки, нескончаемые беседы, чинность жизни людей пожилых и больных, чинный, в идеальном порядке Музей заповедника — срезы дубов-великанов и другие полированные разноцветные срезы, чучела птиц и пушных зверей, крылья стрекоз и бабочек, масса невидали, огромный труд и любовь, наше восхищение, строки в заветной книге заповедника, и ночи сиденья — до полуночи — у кровати Валерика, когда наверху уснули, а мы все еще не спим.

Фотопленка сегодня закончена, уж четыре дня тут, завтра в путь: «Непременно весной к нам! Слышите, Ася? И Вы, Валерик, ждем… Ждем!» Заведующий Заповедником дал нам машину…

Путешествие продолжается…[139]

Снова Курск. Сидим в зале. Тревожусь, что пора встать в очередь. Спор. Валерик: «Рано!» Но нам надо в Москву, надо первыми стать в очередь в кассу…

Вздохнув, махнув рукой, уступает. Идет, занимает очередь. (В Крыму бы рукой не махал — как пластичен был в послушании… В нем выражал свое уважение, всё делал, как мы хотели — Женя и я. А теперь…) Но когда, беспечно сказав — «Занял» и сел, и я отвечала, что издалека в очередях не стоят, что придут другие, начнут оспаривать — Валерик не сдался: «Чепуха! Не беспокойтесь, не надо! Раз я взялся…» И только когда я, встав, взяв сумку, сказала, что перейду в ту залу, где касса — он нехотя пошел туда, как-то сел поодаль. Тогда я подошла к нему. Суховато: «Валерик, я прошу Вас: займите свое место в очереди. Люди приходят, уходят — это же не дело!»

Он уперся:

— Раз я взялся… все будет хорошо, успокойтесь!

— Я не успокоюсь. Мне семьдесят семь лет — я знаю, как эти вещи бывают! У Вас будет спор!

— Нет, не будет! Я столько ездил…

— Но немножечко меньше — чем я?

И мне стало скучно жить и грустно на сердце. А когда через пять-десять минут очередь разрослась и я услыхала возмущенный голос моего подопечного, что он тут стоял, тут еще был мужчина… а мужчины не стало, кричала женщина, и поэт кричал на нее — мне стало совсем прозаично, юмористично, надменно — и всё это было уже не ангельское, как в Севастополе, Новом Свете и Херсонесе, а — наоборот… Я дала себе волю сказать: вот видите… но больше не сказала — из жалости.