Невозвратные дали. Дневники путешествий — страница 26 из 45

Но «Вчера» — нет, тут дело идет только о «завтра», завтра полумотыльки будут уже — мотыльками, солнцем превращаемыми в невиданно маленькие розы, махровые, густо-густо оснащенные лепестками.


Первые розы куста! Те, что дрожали вчера от трепета расцветания, блаженствуют в покое расцвета, неслышимо на стебельке, простерши лепестки в поток солнца. Ярко-белые, как недавно — опавший яблоневый цвет. (Опавший? Но его уже нет, он погас, исчез, его размело, — разве он был? Есть только этот час блаженства…) Их число, вчера бывшее, три-четыре? Еще можно их сосчитать, а завтра — звезды так усыпают небо, как они усыплют — кусты!

Я прохожу между ними, так лежит мой путь, я нечаянно задеваю их великолепие, очень легко, сплошь розами осыпанное, — белый сияющий куст! Два куста, два великолепия — как были недавно деревья, сиренью цветущие, лилового цвета улицы. Где в России увидишь такое? Это — Эстония…

Дни — они быстро идут! Они заняты событиями, — как люди — делами. Они отвлекают нас от наслаждения цветами, а я, которая не отвлекаюсь, почти привыкла уже к кустам роз, стараюсь их описать, сравнивая с шиповником… Но шиповник одаряет редкими, крупными, алыми цветами, не махровыми, а такие два куста вижу впервые, хотя мне 90 и еще 3.


Но в Эстонии погода изменчива. Был ветер, был дождь, сильный дождь, и в нем закрутились кусты, намокшие… и начали опадать те самые первые розы! Как недолго они цвели!.. Как всё недолговечно на свете!.. Но бутонов великое множество, происходит великая смена, и те, что не падают, — те еще только готовятся расцвести, — изобилие их празднует свой час, ничего не зная об опадании, как не понимают своих родителей растущие им на смену.

Я все хожу перед кустами и между кустов, замечаю, как поредели розы, как усыпана легким белым ковром, веющим, земля… Земля — Царство метаморфоз! Уже исчезли с веток кустов маленькие махровые розы, вместо них крошечные красные созревающие тугие — как бы назвать? полушарики плода? — вместилище для семян?..

И их не видя, не чувствуя, им не родня, доцветают на кустах последние розы, две-три, три-четыре, с тем же правом на доцветание, праздничное, блаженное, как когда создавался мир.

Двадцать первый год я летом живу в эстонском поселке Кясму (Кäsmu в эстонском написании)[244] и сколько Бог даст — буду летом ездить сюда…

В Кясму — не строятся. Сколько есть домов — не прибавится. И те счастливцы, кто попал в какую-то комнату — так и продолжают туда приезжать год за годом, до того получив в своем отделении милиции пропуск по вызову хозяйки с места на 3 месяца в пограничную зону, ибо напротив Кясму — Финляндия, если смотреть отсюда — справа по карте, справа от Таллина (Ревель звался когда-то…). А что от него влево — то не обладает пограничными зонами, потому что через море — наш Выборг.


Я живу в доме Марии Эйнхольм, бывшей капитанши[245]. Муж ее, от советской власти ушедший со своим кораблем в Швецию, дважды присылал за ней шхуну или яхту — не помню, но она отказалась покинуть Эстонию, родину. Его фотографию я видела в альбоме капитанов, изданном там, далеко за рубежом… Но, оставшись одна и через годы встретив простого рыбака Волли, тихого, доброго, ее полюбившего, она согласилась стать его женой.

…Запомнив щегольскую наружность первого мужа Марии, я однажды спросила ее: кто же из этих, судьбою ей данных защитников ей был более по сердцу, Мария ответила несокрушимым коротким ответом: — Волли — лучше! И эти два слова на моем языке (из коих одно было — имя эстонское) прозвучали таким теплом! Этим теплом теперь звучат — скамеечка у его могилы, камень с его именем, цветы, побеждающие камень, и все это — позади могилы отца и матери, в ряду с могилами сестры и брата, отрока и отроковицы, в ряду тепла, здесь — отгоревшего, Там — ее ждущего…

Мария! 20 лет назад из рук парикмахера выходившая с каштановыми кудрями, теперь давно уже — с кудрями серебряными над прелестным, четким лицом… Мария — не простая женщина, она — дама. Она — воплощение изящества, женской грации, и об этом, кроме ее наружности и повадок, говорят ее шкафы с книгами. Хотя болезнь смолоду ее наградила — согнутой позой и затрудненным шагом, которым она обходит дорожки своих владений… и все же — грация побеждает… я наблюдаю ее, когда она поливает цветы или ставит на окошко соседу моему и мне тарелку с клубникой — собранную ею — сидя на стульчике — в неудобной позе.

И сменяются дни эстонского лета, полного метаморфоз, и ставит рука Марии нам на окна — малину, за которой мы видели ее ходящей больным шагом среди густых зарослей. И еще перевертываются листы календарные, и нежданно входит Мария — и на тарелке несет — яблоки, еще зеленоватые, но уже побеждает в них желтизна, солнечная. И улыбается доброе красивое лицо Марии, торжественное по неизвестности — что она пытается сейчас сказать по-русски…

Хочется мне не забыть один удивительный случай. В доме, где я живу, в доме Марии Эйнхольм. Был вечер, но белый — начиналась белая ночь, — и совсем нежданно грянула — гроза. Она подходила медленно, угрожая, грозя разразиться над самым домом Марии, — и грохнула громом и молнией так, что всю силу свою бросила на одну из оконных рам моей террасы, на которой я находилась. Удар грома, грохот и блеск — зигзаг молнии так же остр, как узор грохота в небе — и на моих глазах рушится, вылетает закрытая рама! Но и на моих глазах ее, подскочив, ловит Волли — она вылетела ему прямо в руки — и он хозяйским, ловким движением вставляет ее на место! И остальные окна стеклянной террасы принимают шквалы ударов, отражают молнию, как в игре в мяч!

Это зрелище мне никогда не забыть — по громовой его складности, мгновенности и нежданности, неповторимой в веках.

Уже после смерти Волли я постаралась рассказать Марии небывалость этого случая, но так как я не говорю по-эстонски, то передал ли переводчик ей весь блеск поведения Волли полною мерою — я никогда не узнаю.

Отношение эстонцев к цветам — это страсть. Пока мы, русские, спим, встаем, хозяева уже давно поливают цветы. Великолепен контраст мелколиственной светлой зелени кустов белых роз с темно-зелеными широко-длинными листами алых пионов.

Еще далеко до цветения: над круглотой и мощью кустов, на крепких стеблях — шарики с грецкий орех, еще неясного цвета; темные и неспешащие. Всё в будущем! Подросточный возраст пионов. Но дождь, но солнце, еще дождь — и обозначилась пунцовость шаров, еще туго закрытых, но выросших. И тогда я вижу, со ступенек крыльца — на одном стебле — нет, о, на трех — чудо расцветания пиона: широкая чашечка, насыщенная крутыми пунцовыми лепестками, чуть покачивается в ветерке, вознесшись над сестрами и соседями, одна из них живущая полным дыханьем! А на завтра весь куст просыпается в предчувствии расцвета, как рассвет — в предчувствии утра…

Я, конечно, живу, как и все, в делах, целый день, но где-то в глубине подсознания — помню, что кусты расцветают, что завтра — два-три, три-четыре шара расцветут, заблудившись среди уже раскрывшихся чаш пионов, темно-красных, пунцовых — на гордом тугом стебле…

День идет за днем, дождем и ветром, пионы влажные изнемогают от красоты. На ближнем одна большая чаша пиона вознеслась выше всех, замерла в блаженстве. И я, к ней нагнувшись, шепчу ей: «Не увядай! Ты одна! Останься!.. Не увянь! Ты слышишь?» И я чувствую, я слышу — ответ… Я слышу пунцовую тишину…

Проходит неделя. Ветры, дожди, время. Печаль метаморфозы — налицо: то, что было темно-красное, — отцветает в первую розовость, а те, что были розовые, почти белы, одни розовые ободки. И ветер сметает с кустов — пунцовые и бело-розовые лепестки, под кустами — густой коврик.


Когда я впервые приехала в Кясму с младшей внучкой Олей[246], все пять лет ее там день был полон: до обеда — английский язык, после обеденного двухчасового сна — занятия музыкой (десятилетняя внучка была отличного веселого нрава, не просила пощады, училась охотно), вечер — с друзьями.

1967-й, 68-й, 69-й, 70-й, 71-й, пять раз летние месяцы прошли в дружбе, радости, смехе, подарках. Так, за лето пройдя языковой учебник, она знала его не хуже зимней учительницы, «преподавая» его на переменах весело, гордо, — подругам, — но книг по-английски без меня не читала и, перестав со мною ездить в Эстонию, — должно быть, язык позабыла… И хоть упомянем о том, как в ее 12 лет ей делали в Раквере операцию аппендицита (а в Павлодар, где работал отец, и в Архангельск, куда поехала повидаться к родным мать[247], летели телеграммы. Оттуда — молитвы). Не забыть, как в Раквере, районном городе, куда привезли нас с ней, композитор Николай Петрович Раков[248] с женой Лидией Антоновной в ответ на просьбу мою об автомобильной помощи в город, в больницу, тут же, не пообедав, подали к калитке сада машину и повезли нас за 50 км… Ночью, при свете двух керосиновых ламп, зажженных из-за аварии с электричеством, прошла операция, после которой в конце первого же дня Оле было сказано встать, но из-за головокружения — позволено лежать, а на второй день она сошла ко мне по тяжелой каменной лестнице, придерживая рукой правый бок. Операцию и больницу до сих пор моя внучка, ныне 30-летняя, вспоминает со светлым чувством (разрез был в 4 см, и ни боли, ни тяжести…) И ласковость к ней.

В Раквереском книжном магазине нам удалось найти двухтомник Андерсена[249] и множество детских книг, как эстонских, так и русских.

На автостанции и рынке есть аптека и оптика. Прочтя название последней, одна первоклассница выразила неодобрение: «В одном слове — и две ошибки!» (приняв оптику за аптеку).

Роза