У залива
От светло-серого до голубого
Едва блеснет волны кипящий лед
И облака — строения любого —
Волшебный переменчивый полет.
Хрустальных дней хрустальная мгновенность,
Непрочная, как облик облаков —
Неповторимая, как драгоценность,
Похищенная счастьем у веков.
Я иду на свиданье к семейству серебряных ив.
Я сегодня увижу совсем еще сонный залив,
Солнце теплыми пальцами кудри его шевелит,
Утро свежей красою проснуться скорее велит.
Он еще не откинул прохладный рассветный туман,
Он еще голубеет виденьем полуденных стран.
Все дневные заботы в прозрачной тиши позабыв,
Я иду на свиданье к любимому племени ив.
Мелодика эстонской речи —
То щебет птиц, то плеск волны,
То быстрый бег ручьев и речек,
Спешащих в море с вышины.
На ласковом, на теплом камне
Сижу и слушаю, дивясь —
Как, непонятная, близка мне
Причудливая эта вязь.
Словно кто-то стряхнул одуванчики
Над заливом, иль роз лепестки —
Это белые чайки — обманщики —
Ширь усеяли, словно цветки.
А залив-то! Коричнево-бурый,
Весь от рыжего ветра косой,
Тучи лепят и лепят скульптуры,
Дождь и солнце летят полосой.
Это первая осени проба,
Это росчерк стального пера…
О, залив! Час прощания пробил:
Нам на зимнюю спячку пора.
* * *
Ну вот, и осень повернула вспять
И значит, нам осталось добирать
Последние заливинки залива,
Последние сининки синевы,
Да воздух Кясму, свежий и счастливый,
Дыханье моря, сосен и травы.
Таллин впервые
Друзьям-художникам в Таллине
Таллин. Ливни. Город-сновиденье.
Встречи волшебство. Друзья друзей.
Студия. Портретов наважденье —
Ярких лиц и ярких плоскостей.
Таллин. Чужеземный и желанный.
Люди — каждый, как живой портрет.
И — художник, силы несказанной:
Мастер, маг, мыслитель и поэт.
Сосны Рейндорфа[263]
Посвящается Адели Рейндорф
А сосны Рейндорфа шумят и шумят величаво,
Печально шумят, величальную песню поют.
Они понимают: бессмертна посмертная слава,
А нам остается утраты таинственный труд.
Тервист!(Привет!)
Пионеров, наверно, автобус привез
В лагерь Кясму, — а может быть, и октябрят!
Невелички. Но бодро шагает отряд.
И у всех на меня недоверчивый взгляд.
«Эта тетка — чужая?» — безмолвный вопрос.
И враждебность. А тетка внезапным кивком
И улыбкою, словно взмахнула флажком:
— Тервист! — крикнула. — Тервист! — ребятам привет.
И сейчас же ей радостно, хором в ответ —
«Тервист, тервист!» — за рядом приветствует ряд,
И улыбки, и дружеский взгляд.
Таинственные северные зори
Таинственные северные зори —
Столь долгие, столь полные прощанья!
Как медлит розоватое сиянье,
Как нехотя тускнеют облака.
И вдруг блеснет нежданный луч над морем,
И даль залива озарится светом,
Как будто солнце ласковым приветом
Душе напомнит: Милость велика.
В церкви Кясму
Я только имя Божье поняла
В иноязычном том богослуженьи —
Но задушевной силе кроткой речи,
Но песнопений простоте вняла.
Я мысленно стояла на коленях.
Я слушала — а музыка текла
К Тому, Кому понятны все наречья;
И слитна с ней мольба моя была.
Кясму, милый!
Вот я дошла, — и конец недалекой дороге.
Скоро дом наш, и морем запахло, и виден залив…
Кясму, милый мой Кясму! Давно ли я здесь, на пороге
новой дружбы стояла, впервые твой край полюбив.
Эта мирная зелень хозяйскою дышит заботой
обо всем: о дровах — и цветах, и о каждом кусте!
Через годы труда, через горькой судьбы повороты
светит белая ночь терпеливой эстонской мечте.
Статься может, последнее лето любуюсь тобою —
тем нежней и грустнее гляжу я на тихий закат,
на деревьев красу и на кладбище, мне дорогое,
где и милые сердцу в блаженном покое лежат.
* * *
Ласкается пушистый
Доверчивый зверек —
То кясмуский душистый
Июльский ветерок;
А солнца луч не жжется,
Не жалит, но слегка,
Играя, как бы льется
По граням ветерка;
И сладкий дух жасмина,
И скошенных лугов,
И моря запах дынный,
И нежность облаков:
Ну что за миг бесценный
Нам дарит штиль, шаля.
О, будь благословенна
Эстонская земля!
Августа Оскаровна Веллеранд[264]и Ирина Иннокентьевна Подвысоцкая[265]
С первой из них я встретилась в первые же лета мои в Кясму. Человек со сложной и трудной биографией, в которой сменялись родные ее различных национальностей — шведы, немцы, эстонцы, — если не ошибаюсь. Была человеком веселого нрава, светлого духа. Маленькая, уютная, сердечно-приветливая. Взгляд открытый и радостный, лицо круглое, улыбающееся. Встреча с ней давала ощущение нежданного подарка от жизни. Очень разносторонне образованная, она читала в Доме культуры лекции (работала библиотекарем и читала) — не только в Вызу, но приезжала и к нам в Кясму. Одна из излюбленных тем ее была — жизнь Пушкина и всё, что с нею было связано. Энергичная, трудолюбивая, она вела большую переписку с потомками Пушкина и с радостью делилась со своей аудиторией всем, что ей удавалось узнать. Труд, труд, труд. Но есть отдых у души: две, а может быть, три собачки? Мать и сын? Или отец и дочь? — Позабыла. Так радуются, так прыгают… Да их не две и не три — не сосчитать… Жила она вблизи Вызу в небольшой усадьбе, где вместе с мужем своим, эстонцем, занималась огородом и садом и созывала к себе друзей на вкусный обед или чай с пирогом собственного искусного изделия. Именно там я с моей подругой Женей Куниной встретилась с многолетним затем другом моим — ленинградкой Ириной Иннокентьевной Подвысоцкой. Среднего роста, тело полное, но легкое. Продолговатый овал лица, правильность черт. Взгляд внимательный, но не острый — мягкий. С первого рукопожатия этот взгляд покоится на мне и подруге, с живым интересом и дружески вникает, понимает, одобряет, радуется (обе мы что-то читаем: Женя — стихи, я — прозу), слушает. Как рассказать это чувство, что каким-то образом оказался в месте этом — у-себя-дома? Покой. Ничего объяснять не надо. Глоток за глотком погружение во что-то, что утоляет жажду. И жест, которым, глядя на нас, ласкает она привычно собачек, умиляясь их умилению, таков именно, как нужен собачьим душам, одновременно взволновываясь строкам стихов, теме моего рассказа; и столбики золотистого чая и ароматные ломти уже разрезанного пирога вызывают память о детстве. Это — в усадьбе под Вызу. Но вскоре, почти сразу — не Ирина Иннокентьевна, а Ириночка, возрастом мне — дочь, приезжает ко мне раз, другой, и скоро еженедельно по два раза проводит со мной день, а затем я — к ней в Вызу, в прохладную большую двухкомнатную квартиру, и после обеда ложимся в широкие две постели — на отдых (сюда к матери приезжает на отпуск дочь, матери — доктору медицины).
Ириночка читает с осени по весну лекции — не студентам, врачам, и обожает свое дело, живет им преданно, радостно, как многотрудным ребенком. Муж Ириночки — старший патологоанатом Ленинграда, высокий красавец, умница[266]. В знакомых разборчив, держится отстраненно. К радости Ириночки, меня признал сразу. Помню день: приехав на своей машине ко мне за женой и застав нас за поздним обедом, он подсел к нам, примкнул и, похваливая наш борщ, как мальчик хлебал его заодно с Ириночкой. У него, Дмитрия Ивановича, — пес, да какой! Породистый (какой-то терьер, черный с желтым, короткой мохнатости), в машине сидит рядом с хозяином и не сводит с него глаз. Но хозяин его ненадолго приезжает из Ленинграда, — редкий гость.
А когда Ириночка у меня, — мы иногда, устав от хозяйства, ходим в далекую столовую по лесной дороге и, вернувшись, ложимся спать — на часок — в маленькой моей комнате с занавесками с зеленоватым узором, и зовем их — подводное царство. После сна иногда идем в лес в сосновую тишь, иногда читаем стихи, вслух, на поляне Марии Эйнхольм с креслами между яблонь (ах, как понимает стихи этот доктор медицины!).
Лета идут одно за другим, дружба крепнет, — это такой мне подарок жизни — такая дочь! А зимой — Ленинград — Москва идут письма, и медленно подходит весна. Иногда по пути к автобусу мы заходим навестить Женю Кунину, и Ириночка по ходу дает указания, какое понижающее давление лекарство ей надо принять. Воскресенья проводят они вместе у Августочки — одно за другим, лето за летом — до трагического дня, когда добрый, молчаливый (по-русски не говорил) ее муж, принеся дров, вдруг над ними склонился — это была смерть. И, не в силах одна справиться со своей усадьбой, Августа Оскаровна сменяла ее на квартирку в Вызу.