Невозвратные дали. Дневники путешествий — страница 36 из 45

…А за окном дома художника о чем-то шепчут ветви: уходит в бесконечную высь береза и, прильнув к окну, видишь, что она обнимает небо, а гуща ветвей превосходит обычное дерево — береза ждет кисти живописца… Та Лазурь, в которой утонуло дерево Марана, которая небесным шатром зовет людей к миру, освещает их земной путь. До последнего дня маленькой вечности на земле человека, до Последнего Дня.

Ответ Сильвии о портрете доказал правоту Олава. Ту великую скромность, которая обитает в их доме, с которой едут его картины на выставку. С которой он, прочтя эти мои слова, улыбнется, не согласится с ними.

Морские пейзажи. Один из них висит в моей квартире: широкая полоса песка, водная бесконечность с тусклыми водорослями и узкая полоса серо-сиреневатого моря, у берега шумящего длинной волной; отчетлива черта горизонта, поднявшая над собой очень бледно-серое небо. Слышно, как звенит тишина. Глядя на эту картину, вспоминаю ту, далекую, первую встречу с морем Италии. Далеко и плоско, крошечно зажатая между каких-то неровностей пейзажного рельефа, блеснула серебристой синевой узенькая полоска. Мы ждали, что оно вылетит к нам навстречу из-за поворота, сияющее и огромное, такое, как дышало и билось в стихах Пушкина.

— Я могу писать природу только Эстонии, — сказал мне Маран на предложение поехать к другому, южному морю, попробовать себя на Коктебеле. — Я мог бы им любоваться. Но писать бы я его не мог… Писать надо не с любованием, а с любовью. А любить можно только родное, близкое.

И опять натюрморты, бессловесный разговор вещей. Хлеб и яйца. Маленькая тяжесть яиц ощущается как драгоценная полнота, ненарушенность, таинственная в природе цельность, через всю скромность их назначения. Низкая коричневая тяжелая миска рядом с мерцающей медью пирожницы с лунками для пирожков, зовущий к еде свежий срез рижского хлеба. Как свидетель всего этого — молчание высокого медного кувшина, может быть, страждущего по воде. И все эти светло- и темно-коричневые оттенки зажжены блеском белой эмалированной кружки. Ей откликается, как звук в оркестре, белая скатерть. Фон? Серо-голубоватый.

Амариллисы с серебряным сосудом. Что за грация! Это внезапный звук флейты, яркий блеск стеклянного кувшина. Цветы, сходные с лилией, нежданно алые; на каждом лепестке — белая полоса! И внизу — матовый блеск из серебра сделанной корзиночки для сахара.

А напоследок сказала бы по-французски: le сomble du bonheur — верх счастья. Нежданность! Поглядите! Над крышами встала луна. Вплыла и — стала. Полнолуние. Золотое — неверно сказать — рыжее, ибо тусклое. Но странно: снег на крышах не мерцает в его свете. Это не белизна, это почти синева… Почему синева, когда луна рыжая? Она стоит в небе выше своего отсвета, безучастно, беззвучно. Если в некоторых натюрмортах Марана был музыкальный отзвук — тут полнейший покой, тишина, с которой мир вещей, природа глядит на нас, беззвучно повествуя о чем-то самом важном, о том, что придет после этой жизни, о Вечности.


Р. S. Политика — не моя сфера. И несмотря на то, что она прокатилась по моему хребту так активно своим колесом (аресты, допросы, тюрьмы, лагерь и ссылка), она все-таки не стала моей сферой. Вероятно потому, что я — верующий человек, т. е. верю в Иную жизнь, а этой — только частично внимаю. Несмотря на все это я, полюбив Эстонию и желая ей того же, чего себе — Свободы, я за все 24 лета моих ни разу не написала в адресе эстонским друзьям «Эстонская ССР» — просто не поднималась рука! Но всегда — вольно и крупно «Эстония»… Вот мой маленький политический акт.

10 июля 1990 г.

Кясму

Анастасия Цветаева

на 96-м году жизни

Моя Голландия[309]

Голландия — сказочная страна.

В ней всё иначе, чем в других странах — я во многих была за долгую мою жизнь. Я бывала в Италии, Швейцарии, Германии, во Франции — юность, зрелость и старость — и вот в без двух месяцев 98-ми увидела Голландию. И именно о ней — говорю: сказочная. Так на что же она похожа? Она похожа на детскую книжку с картинками. Ожившая — и живет себе, себе и другим — на радость.

Прилетев днем и проезжая по улицам Амстердама, что я увидела? Ни одного белого дома, только цветные — с белыми окнами. Все оттенки от темно-коричневого до светло-серого, чередуя песочный цвет, кирпичный и темно-серый, и снова — коричневый — палитра художника. Тогда я и вспомнила детские книжки с домами из пряников, окнами из леденцов. Отдохнув в гостинице, я с моим спутником, многолетним другом и врачом (без него я бы не решилась лететь в Голландию), вышли в вечерний час на улицы Амстердама — мы увидели приглушенный блеск реки Амстел — судоходной, широкой, отражавшей огни берегов, услышали с лодок и пароходов, да и с берегов тоже — песни.

Три больших канала, один маленький, баржи, на которых живут — было совсем незнакомое чувство — раскованности; веселья народа, свободы и ощущения дома в своей стране (и я сказала: «В этой стране не знали коммунизма, всё было — естественно!»). Катались на лодках, пели, а ночь из еще светлой делалась темной, и город сказочно отражался в воде, всё еще веселясь и не утихая. И мы бродили, дышали и любовались, гася усталость пути об эту сверкающую реку, лившую в ночь песни, как свои струи.

Часы в Голландии на два вперед против Москвы. И когда мы возвращались, высоко на башне фосфорически светящиеся в темноте стрелки показывали час ночи (по-московски — три).

Ничего подобного я не испытала ни в Италии — даже в Венеции! — ни в Германии с ее сосновыми лесами и легендами. Там была — драгоценная литература, история. А в Голландии — драгоценная жизнь, Богом подаренная в таком музыкальном тоне…

Мы должны были вылететь из Москвы в среду, 24-го июня — в этот день начинала работать книжная ярмарка писательниц-женщин[310], куда меня пригласили — но не были готовы наши заграничные паспорта. Четверг ушел на усиленные сборы, а в пятницу 26-го машина издательства «Отечество»[311] отвезла нас на аэродром Шереметьево.

За свою долгую жизнь я летала лишь однажды — в 1951 году[312]. Я была пожизненно сослана в Сибирь. Как-то, из-за тяжелого бревна, поднятого, что-то случилось с сетчаткой — стало пропадать зрение. Удивительно, но начальство разрешило мне лететь в глазную больницу. В двухместный, чуть больше лодки, самолет, помимо пилота втиснулись провожатый, я и мешок с письмами. А назад тоже летели на двухместном, санитарном.

Но тогда мне было 56. И полет занимал меньше часа. А сейчас… Голландия?

Я решила просить Юру. Если он сможет лететь со мной — работа в отделении реанимации, сможет ли взять — отпуск? Несколько лет назад мы с Юрой ездили в Коктебель на съемки фильма о моей сестре Марине в мастерской Максимилиана Волошина. Сутки поездом — туда, три дня там, сутки — назад. «Зимний старческий Коктебель» — история этого путешествия уже напечатана в «Юности» в 1989 году.

— Юра, — сказала я Юрию Ильичу Гурфинкелю, — если б даже мне пришлось умереть в пути, — я знаю, что Вы бы и это мне облегчили, как никто. Наше первое путешествие уже напечатано в журнале «Юность» — «Зимний старческий Коктебель», а теперь я напишу о Голландии. Превозмогу страх полета. С Вами — не побоюсь!

Юра утешил меня:

— Самолет голландский, по последнему слову техники, комфортабельный…

И мы собрались.

Большой многолюдный, многоголосый зал Шереметьевского аэропорта. На таможне меня попросили показать медную иконку — подарок мне на 90-летие. Вписывая ее в таможенную декларацию, молодой, одетый в форму человек с интересом поглядывал на меня, словно не веря, что в таком возрасте можно еще куда-то хотеть летать.

Еще одна проверка — на оружие, и вот, по наклонному темноватому коридору прямо из зала — ноги сами тебя несут — в самолет. Открытая дверь, милые лица стюардесс.

— Осторожно, здесь порожек, — сказал Юра, поддерживая меня под руку. — Переступите его, и Вы — в Голландии.

Сам полет, вопреки моим опасениям, почти не ощущался. Стремительный разбег — и мы в воздухе. Облака, небо ярко-голубое. На какой-то момент под крылом всплыла земля, поля, маленькие дома и опять — небо. Когда и облака, и земля под ними оказались далеко внизу, из спинки стоящего впереди кресла выдвинулся небольшой столик, а над ним, точно по мановению волшебной палочки, появился сервированный поднос. После скромных московских обедов этот поражал деликатесами. Полукопченый лосось, камамбер, салат, маслины без косточек. В отдельном фарфоровом судке тушеная морковь и зеленый горошек к мясу (не для меня), десерт — взбитые сливки со свежей клубникой. Всё это на высоте 11 000 метров! Начало нашего путешествия отпраздновали, выпив по глотку поданного нам французского вина.

Три часа продолжался полет. Предупредительные, ласковые к нам стюардессы сделали их совершенно незаметными. А я рассказывала Юре о том давнем — 40 лет назад — полете в Сибири, мы говорили о моем отце, его Музее. Уж не знаю почему, мне вспомнились, — и прочла их Юре, — любимые нашей с Мариной матерью стихи Алексея Константиновича Толстого[313] — что-то вроде глотка поэтического вина в облаках:

Други, вы слышите ль крик оглушительный:

«Сдайтесь, певцы и художники! Кстати ли

Вымыслы ваши в наш век положительный?

Много ли вас остается, мечтатели?

Сдайтеся натиску нового времени!

Мир отрезвился, прошли увлечения —

Где ж устоять вам, отжившему племени,

Против течения?»

Други, не верьте! Всё та же единая

Сила нас манит к себе неизвестная,

Та же пленяет нас песнь соловьиная,