Невозвратные дали. Дневники путешествий — страница 39 из 45

Молодой журналист представлял себе и хотел представить слушателям дело так, будто я живу призраками прошлого, а не в яви. Я в самом деле за долгую мою жизнь дружила со многими людьми, в том числе и с такими замечательными, как Максимилиан Волошин, Василий Розанов, Осип Мандельштам, Борис Пастернак… Часто вспоминаю их, думаю о них, но они для меня не призраки. Нет, не могу с ним согласиться!

Сегодня наконец стала день за днем записывать свои впечатления. Нельзя упускать уходящую жизнь. Как сказала я Юре, буду пытаться поймать ее за хвост. А потом я издам книгу с тремя повестями: «Моя Сибирь» — годы ссылки, «Моя Эстония», куда я ездила 25 лет, пока она не отделилась, и «Моя Голландия» — самая короткая, но самая, может быть, сказочная из всех трех.


Завтра долгожданный Рембрандт. Мария Николаевна Львова только что позвонила и пообещала отвезти нас на своем автомобиле в музей. Молодая, тигрового окраса кошка пружинисто взметнулась на стол, где я пишу сейчас свой дневник, с интересом следит за движущейся по бумаге ручкой. При всей моей любви к животным, на ночь не забыть выпроводить ее, голубушку — боюсь, нечаянно царапнет глаз.


1 июля, среда

Огромный, чуть ли не как Лувр в Париже, Reichmuseum — совсем не похожий на другие музеи: через арку внутри ездят на велосипедах и мотоциклах, занимает почти целый квартал. «Ночной дозор»[322] Рембрандта — знаменитая картина, которую меня в Москве просили посмотреть друзья и им рассказать…

Но, прежде чем оказаться у картины, — о способе, которым я прошла по этим бесчисленным залам — он необычаен: я не шла вовсе (и не одолела бы), меня, как старых людей, инвалидов, больных, везли — катили на легком, на колесиках, креслице, останавливая перед самыми важными объектами — иначе бы я не смогла увидеть многое. Но голландская техника так высока, что то и дело — перед другим этажом — подвозили ко мне платформу, опускавшую или поднимавшую меня. И всего удивительнее, когда предстояла небольшая лестница, меня — на чем-то широком и едущем, поднимали по ней, презирая ее ступени, как будто их не было, — мы поднимались как-то вкось.

Большой, для моих глаз не слишком хорошо освещенный зал. В центре — «Ночной дозор», многометровое полотно, где художник запечатлел горожан Амстердама. Мастерское чередование темных фигур, за которыми — золотистыми вспышками — фигуры освещенные. На переднем плане два знаменитых горожанина. Один — в черном бархате и черной шляпе, рыжая узкая бородка, рядом — по контрасту — лукаво-золотистая шляпа, из-под которой черные кудри. Такой же золотистый камзол.

«Ночной дозор», — поясняет гид, заказан был гильдией амстердамских стрелков — парадный групповой портрет — для их нового здания. По-видимому, это были стрелки-ветераны, сражавшиеся против испанского владычества, и, наверное, портрет им показался недостаточно героичен или недоставало сходства?

Давно (тогда я еще ходила в кино) я видела фильм: Рембрандт[323], разоренный не оплаченной ему заказчиком и не такой, как хотели заказчики, картиной «Ночной дозор» (писал ее два года), идет по улице, и кто-то, зная, что это — он, подает ему золотой. Он, приняв, направляется ко входу в колокольню, где, знает, что в углу, в пыли, стоит у стены шедевр его кисти. Подает золотой сторожу и просит впустить его. Всходит по длинной лестнице и, подойдя к углу картины, взмахивает рукой: полукруг — рукавом по углу запыленной картины — в блеске красок оживает ее угол. Еще раз тот же жест — оживает еще часть шедевра, — такова версия режиссера фильма.

Но все в жизни сложнее, трагичней вымысла. Не на закате, а в самом расцвете сил писал Рембрандт эту картину — 36 лет, в год смерти его жены Саскии — не это ли определило столь сумрачный колорит? Вся она насыщена тревогой, напряженностью.

Но неверно и то, что за картину он ничего не получил. За нее было заплачено 1600 гульденов, и 73 года она в здании гильдии висела. Трагедия Рембрандта заключалась в ином. С каждым годом всё дальше и дальше в своем мастерстве он отдалялся от общепринятых вкусов. Чутье гениального мастера подсказывало ему иной путь. Однако, отказываясь от традиционной манеры письма, он терял заказчиков и под конец жизни оказался настолько беден, что хоронили его за церковный счет.

В соседних залах — прекрасный автопортрет Рембрандта уже немолодого. «Пророк Иеремия, оплакивающий руины Иерусалима»[324] — небольшая по размеру картина. На фоне серо-коричневого пепла золотом вспыхивает головной убор уже не нужного, валяющегося у босых ног облачения. Погружен в печальную думу Иеремия. И сколько трагизма в этой фигуре!

Я отдыхала в уголке зала, обменивалась с Татьянами впечатлениями, порой задремывала, а Юра с княгиней Львовой продолжали ходить по залам, где была выставлена старинная утварь, оружие, королевские доспехи — вся душа средних веков.

Классическая живопись Государственного музея, за исключением отдельных вещей, меня не так поразила, наверное, потому, что я с папой и Мариной всё отрочество посещала картинные галереи Европы, хотя я, по старости моей чрезвычайной, и забыла многие имена художников. Но импрессионизм Ван-Гога меня оживил и порадовал.

Музей Ван-Гога всего в квартале от Reichmuseum.

Забавно: весь этот путь меня, едущую в кресле, сопровождал служащий, вплоть до того момента, когда из своего кресла пересадил в такое же, но музея Ван-Гога.

Импрессионизм — мое любимое в живописи, и, может быть, потому что импрессионисты пишут так, как близорукие — видят: без линий, без подробностей — цвет, тени, массу очертаний. Особо запомнился цветущий миндаль и чья-то комната — должно быть, Винсента Ван-Гога, хотя в ней было всего 3–4 предмета, и всё это было как в тумане, как воспоминание о комнате. Одна картина напомнила мне дорогого друга (в печати писала о нем) — эстонского художника Олава Марана, с которым и женой его Сильвией дружили 25 лет и которые теперь отняты — из-за отделения от нас Эстонии, отделения законного, потому что была присоединена к нам насильно. О нем осталась только повесть «Моя Эстония». Но Олав по манере своей — «классик», а уют Ван-Гога был в том, что картина была как в тумане (воспоминаний?).


2 июля

Сегодня поездка в Еврейский музей. В субботу в Синагогу, куда я хотела, мы не сумели попасть — так это на самом деле или нет — не знаю, но нам сказали — там идет служба и зрителей не пускают. А я помню, как в 1961 году я с 14-летней внучкой Ритой в Вильнюсе с молодым еврейским учителем Илюшей Гордоном[325] обходили музеи, церкви, монастыри и нас в Синагогу пустили, шла служба. Женщин подняли на второй этаж, и мы оттуда смотрели вниз на бородатых евреев и слушали что-то напевное. Помнится, странное, удивительное, и впечатление было — огромно. Даже больше, чем в мои 17 в Соборе Св. Марка в Венеции. И мне вдруг показалось, что это та самая Синагога, куда приходила Дева Мария со Своим Отроком — Сыном, и трепет пошел по мне.

А сегодня в Еврейском музее, где древние книги, рукописные и ритуальные священные предметы, история еврейского народа, я вдруг поняла моего второго мужа, Маврикия Александровича Минца, не смогшего меня познакомить со своей матерью, 70-летней еврейкой старых понятий и обычаев, не могшей и допустить, чтобы ее сын женился на русской. Брак шел, уже был сын, ничего нельзя было изменить — как и в воле его старозаветной еврейки-матери.

Жизнь решила иначе: Маврикий умер 31 года[326], на 9 лет меня старше, по вине врачей, не сделавших операции, а сын — через полтора месяца после отца, от дизентерии, в Коктебеле, где похоронен, и на его крестике (был крещен) надпись: Алеша Минц-Цветаев[327], — его жизни было 1 год 3 недели. До него за три дня от того же умер двух с половиной лет Алик Курдюмов[328], и два небольших креста до сих пор стоят, как два брата, рядышком. Вместе играли они, вместе ушли на тот свет.

Вечером в доме Татьян пишу свой дневник. Одно из впечатлений об Амстердаме: весь город блестит рядами поставленных на землю велосипедов (их колеса замкнуты тросом или цепочкой, на которой замок) — их множество, вероятно, заменяли часто машины, освобождают город от гари, бензина — воздух, благодаря им, чище.

И еще надо сказать: одна из черт голландцев — это необычайная — во всех видах — заботливость и внимательность к иностранцам и к людям вообще.

Вчера какая-то молодежь, на улице, радуясь своему удачно снятому фильму, кинорекламой, раздавала прохожим, сперва по одному, чудные сухие пирожные, а затем, устав, — по два, по три. А когда Таня Храповицкая сказала им, что у нее остановилась семья из Москвы, — вручили целый противень вместе с просьбой передать русским привет, поклон и уважение.

Разве это не сказочно?!


3 июля

В фешенебельном ресторане — пригласил голландский издатель книги стихов моей сестры Марины — торжественный ланч столь изысканный, что граничит с грехом перед лицом аскезы — тончайшее сочетание разных видов салатов, рыбы, креветок, маслин, хлеба всех сортов, вызывающих у меня, как у дикаря, изумление. Нам любезно предоставили машину, которая повезла нас по Амстердаму к следующей цели нашего путешествия в этот день.

Могила Рембрандта? По-английски, крупным шрифтом, в церкви прочла, что по неимению похоронных средств художник похоронен церковью и в ней же, позднее, перехоронен — мы идем к тому месту, где он упокоился, я кладу с молитвой (запрещенный глазным врачом) земной православный поклон (как в Риме когда-то, в церкви св. Анастасии, в 17 лет, когда мне преградил вход католический монах из-за моих коротких — жара — рукавов платья; позднее узнала, что это Ватиканом запрещено. Видела, как вежливо выводили американку, хотевшую газовым шарфом окутать руки…).