— включала себя «с ходу, с маху», и я тоже слушала с интересом и восхищением импровизации ее.
Ах, Таруса! Сырой у Оки луг, маленькое болото (а в болотах могут утонуть люди, обходили его…), березы по склону, где когда-то в раннем детстве нашем прокопал с луга прямо к даче — лестницу из земляных ступеней гостивший у нас Сережа Иловайский[374] (кто мог знать тогда, что немного пройдет лет, и он умрет от чахотки, а через год или за год до него — от той же болезни сестра его Надя[375], оба красавцы, сын — в мать, дочь — в отца… Кто знает будущее?..). А лесенка жива[376], чуть травой поросшая, и по ней взметаемся вверх, обходя долгий песчаный, березовый холм.
Снова вечер, и мы, полные сил и желаний, Марина и я, и ватага моя, пускаемся в путь лугом до сосен и дальше… А трава хлещет ноги, сосны уже близко, драгоценная наша дача — гнездо лесное, тополиное, березовое — позади, ночь тарусская все чернее, и в нее взлетают искры костра, и сосновые ветки трещат в огне, а Марина начала сказку, и никто не знает, что в ней будет, даже она, только гений ее… А Ока плывет, и над ней — звездное небо… Таруса! Как ее позабыть?!
Воспоминание об Александрове
Где я жила со вторым мужем моим Маврикием Александровичем Минцем[377] и моим трехлетним сыном от первого мужа, Бориса Сергеевича Трухачева, Андрюшей и его няней.
Мой муж был химик, шла война, и его из Москвы назначили в Александров, открыть там мыловаренный завод для полка. Он был инженер, не был военный, но всех мужчин тогда брали на военную службу.
Я, после лета в Крыму[378], узнав, что он уже переехал в Александров, выехала к нему с Андрюшей и няней.
Мы жили в доме Иванова[379], кирпичном, четырехэтажном, снимали там три комнаты — мужу, мне и детскую — сыну с няней. Но я уже была в начале беременности вторым ребенком, и мне было бы все труднее подниматься так высоко по лестницам.
Поэтому муж искал другую квартиру и нашел ее на Староконюшенной улице у пожилых учителей Лебедевых[380], они сдали нам один дом с садом[381], а сами жили в другом. Помню, что дом Иванова был близко от базарной площади. Прошло с 1915 года по 1992 год 77 лет. Мне идет 98-й год.
Что я помню об Александрове? Что такого высокого дома, как Иванова, — не было, он возвышался над всеми домами.
Помню реку Серую[382], старинные «лабазы»[383] с огромными висячими замками, помню монастырь на холме, куда я ходила к монашкам заказывать детское приданое — ждала дочку, все розовое, но когда я уехала в Москву рожать[384], то моя сестра, поэт Марина Цветаева, жила у меня с дочкой Алей, Ариадной, одних лет с Андрюшей[385], и позднее, когда вернулась, родив сына, он лег во все розовое. Марина часто гостила у меня в Александрове и много там написала стихов. Позднее она стала знаменита по всему миру.
В 1917 году мой муж Маврикий умер[386] по вине врачей, не сделавших ему операцию, 31 года, сын Алеша умер в Крыму 1 года и 3-х недель[387] от дизентерии, и больше я в Александров не ездила.
Рада узнать, что снова действует там монастырь[388].
Об Армении[389]
Ко мне обратился молодой человек с просьбой написать в какой-то журнал (какой позабыла) об армянах.
— Может быть, и сестра ваша, Марина Цветаева, была знакома с кем-нибудь из нашего народа?
— По-моему, нет. Впрочем, мы только юность прожили вместе, революция нас разлучила. Она жила на Западе, я — в России, и многих ее друзей я не знаю…
А затем начались воспоминания…
В Маринины одиннадцать, мои девять лет, во французском пансионе в Лозанне в 1903–1904 годах, Марина горячо дружила с десятилетней Аглаэ[390], младшей из семьи армянской, пламенно католической верующей. Аглаэ была правдивой, строгой во всем, что касается правды. Ее старшая сестра, Ольга Матосьян, была намного менее способна, но сердечна. С нами училась еще их кузина — Астина. Все три девочки были родом из Египта, дочери богатых армянских купцов. Мы за год в интернате только с ними и дружили.
Через годы я написала повесть «Сказ о звонаре московском»[391]. Его герой — Котик Сараджев[392]. В нем, несомненно, была грань гениальности.
Я с ним встретилась в 1927 году. Он был изумительный человек сверхчеловеческих дарований в музыке. Слух его феноменален: он различал в одной ноте 243 звучания. Центральная нота, 121 диез и 121 бемоль.
Его игру на колоколах помнила вся Москва. Он называл свою игру (каждая была импровизацией) — «гармонизациями»… С детства у него были качества ясновидящего. Об этом я писала в главе «Тайны природы», — но глава эта не была допущена в печать. Его мать умерла, когда ему было четыре года. Через три года его отец женился, и росли дети второй семьи. Однажды, когда Котику было четырнадцать лет, отец проводил вторую семью на пароход из Севастополя в Ялту. В море началась буря, выла сирена, и сигналом передавали, что погибает пароход, отец был в отчаянии, а Котик его утешал, он был совершенно спокоен, он слышал на расстоянии, что все живы. Вскоре дали знать, что терпит аварию другой пароход, а не тот, на котором ехали их родные. Подобных случаев в его жизни были множество. И еще случай. Д. Д. Шостакович[393] приехал из Ленинграда в Москву, зашел к отцу Котика, профессору Сараджеву. Его не было, и Шостакович оставил Котику для него партитуру. Весь день он провел в разных домах с друзьями-музыкантами. Вечером пошел дождь. В квартире, где в это время был Шостакович, раздался звонок. На пороге стоял Котик с калошами в руках:
— Это ваши калоши? — спросил он.
— Да, — пораженно отвечал тот. — Но как вы узнали, где я?
В свою очередь удивился Котик:
— Но я же вас слышу.
Он слышал людей и предметы. Говорил, что весь космос звучит. Он называл каждого его нотой — с бемолем или диезом. Точнее — со столькими-то бемолями или диезами…
Мою сестру Марину он определил как Ми 17 бемолей, а меня — Ми 16 диезов.
Своим слухом он поднимался в высокие сферы. Бог у него был — До. Центральная нота. Говорил, что духовно он близок с пифагорейцами, также утверждавшими, что вселенная звучит…
Сколько о Котике говорили, какие слагались легенды! Я о нем рассказывала А. М. Горькому, когда была у него в гостях в 1927 году в Италии, он советовал написать о Котике книгу, и я ее написала. Но книга исчезла после моего ареста. Восстановила я ее по памяти, вернувшись после заключения из ссылки…
Ни в «Сказе о звонаре московском», ни в «Мастере волшебного звона», — книга, где соавтор мой — младший брат Котика, не сказано о том, как Котик погиб — это удалось узнать от его близкой родственницы Нали — Наталии Ивановны Поповой-Сараджевой, по матери — армянки, арфистки, заслуженной артистки Армении. Она рассказала: когда запрещен был большевиками колокольный звон и колокола стали продавать как металлический лом за границу, Котик заболел, душевно, был положен в психиатрическую больницу.
А в 1942 году, когда немцы подходили к Москве, больница оказалась в зоне оккупации, и немцы, освобождая ее под госпиталь для своих раненых, расстреляли всех больных. И так погиб редчайшего гения музыкант, Котик Сараджев.
Родной брат Котика, Нил Константинович — человек редких достоинств, необычайной мягкости, интеллигентности, благородства, очень похожий, даже больше, чем Котик, на своего дирижера-отца. Он и его жена Галина Борисовна[394] (она по матери из старинного дворянского рода[395]) — мои близкие друзья, об облегчении болезней которых молюсь Богу.
Помню и отца Котика, пожилого красавца, смуглолицего, с картинной отточенностью черт, чертившего точный узор дирижерской палочкой, зажигая в воздухе звуки упоенного им оркестра…
В заключение о Сараджевых хочу сказать, что мой очерк о Котике был опубликован в журнале «Москва» (в 1977 году, в № 7), затем — в двух изданиях, отдельной книжкой. Потом еще раз в книге «Моя Сибирь», более ранний вариант, журнальный, под названием «Московский звонарь». Мне радостно, что «Сказ о звонаре московском» был, хоть и в сокращенном виде, переведен на армянский язык и опубликован в журнале «Советакан харвест»[396] с портретом Котика и страницами его нот. Это мое единственное сочинение, переведенное и выпущенное в Армении.
А моя многолетняя дружба с Мариэттой Шагинян[397]? О самой Мариэтте я написала отдельно, — очерк о ней в моей готовящейся в издательстве «Отечество» книге. К ней я водила тогда молодого талантливого поэта Валерия Исаянца[398]