— Не бегите, — кричу я, — зачем? Мне — не надо, не упаду! Она же может прийти? без меня, я же не прощу себе… — И уже — круто, потому что конец улицы, на бегу заворачиваю к морю, в его полный широкий шум… Господи! Легкость — будто 16! Заставляю себя перестать. Иду — и отдышиваюсь. Черно. Справа — утихающее о свою же даль море. Впереди — курортные фонари.
Ася опоздала, и я успела побыть с Марусей, выпросить у нее фонарик, чтобы было чем осветить верх мастерской. Мы поужинали, и только тогда к нам постучали, и веселое, полное ожиданья личико Аси заглянуло в для нее новое святилище живописи и поэзии. Мы постояли у Таиах, матери Эхнатона, свекрови Нефертити, чья головка населяет квартиры Москвы, — Таиах одна! Вот она, ее не глаза — очи, ее улыбка таинственнее Джиокондовой… Я рассказала о ней.
Мы поднялись по лестнице мимо Максовых голов кистью футуристов, других «истов», Диего Риверы[54] и проходим в задний, за закрытой стеной, будто потайной кабинет — книги, книги… Сухие травы в керамических вазах. Портреты. Маски[55]: Гоголь, Пушкин, Достоевский, Гомер[56], еще кто-то — луч фонарика, тая, не воскрешает черты, сливается с тьмой потолка…
В ветре молодости Асиной, две Аси, молодая и старая, выходим мы на Максов балкон, в ночь, в воздух, в море… И, круто вверх еще по одной лесенке — выше еще, высоко над Коктебелем спереди — в невероятной живописности и красе — очертания гор, сбрызнутых земными огоньками поселка, дожизненной мощью моря, гулко сзади уходящего в незримую даль, в холод… А над нами мириады звезд, млечный путь, и голова кружится, как кружилась под этим же небом 60 лет назад, в 16…
Когда мы уговорились — не помню. Я должна утром зайти за Валерием, он живет в первом доме от входа на участок Литфонда — и пойдем на кладбище к Алеше!
Но ранее, чем я собралась идти — к нам по лестнице легко поднялся — пружинистым юношеским шагом Валерий. Душа распахнулась навстречу его счастливой улыбке. Господи, за что мне послан в мою жизнь — ангел? Как хочу скорее его подарить моей Жене! Кажется, и это не помнится — что-то мельком сказал он вчера, что какая-то женщина, киевлянка, собирается в Старый Крым и просила его ехать с нею, помочь ей в каком-то деле… Вместе поедем? Как чудно…
И вот мы идем по дороге в поселок, полжизни назад мы это звали «деревня». Широкими плитами мимо низеньких кипарисов, узким тротуаром — влево и по доскам мостика — к подъему на кладбище. Сухими травами, лишайниками… скрипом шагов будя тишину… Синева, бархат горных теней… Большой крестик Алешин… Валерий мог бы быть его сыном: 55 лет, 26…
После утра 25-го у Алеши.
Втроем — знакомая Валерия, попросившая сопровождать ее в Старый Крым, Валерий и я идем берегом к автобусу чьей-то базы, едущему в Старый Крым. Я счастлива — я везу Жене — такой подарок! Поэта (поэту, ей!), чудного юношу, ласкового и светлого как ангел, светлого в такой темноте оперения — бровей, глаз и волос! (Черпаю из будущего доказательство чужим глазом и словом: полгода спустя писавшая его художница[57]: «Черты его очень резки — и в то же время — нежны, это очень затрудняет писать его…» Я применю это определенье к себе, и в тени его мне будет привольней, благословенней — пытаться рассказать об этой вошедшей в сердце душе. Но, должно быть, в тени светлой этой души я ехала все километры Коктебель — Старый Крым, потому что не помню — ни холмов, ни дорог, ни нашей — мешавшей, конечно, мне, нашей спутницы, вовлекавшей его в некое дело, имевшее быть в Старом Крыму, дело спорное, сомнительное, но казавшееся сперва — и хорошим. (Мы с Женей, только опомнясь, оставшись вдвоем, поняли, что религиозность этой выдумки — сомнительна, и — сколько было сил в нас — воспротивились ей.) Но в тот день я видела только что-то фальшивое в лице едущей с нами женщины, но в свете души Валерика был радостен путь вместе — и к Жене едем! Мы молча улыбались друг другу, мне было нисколько лет…
Наша спутница рассталась с нами при самом въезде в Старый Крым, у автобусной станции. Мы летели к Жене — почти наугад, рискуя ошибкой в выборе улиц, радуясь и смеясь, как дети. И вот уже узнанный угол — дом, сад, наша калитка, где я прожила у Жени шесть дней у ее прелестной шестидесятилетней хозяйки Лизы[58], красивой и умной, любящей кошек и книги, полюбившей Женю, меня — сейчас вместе с Женей полюбит Валерика! Он нам будет читать стихи… В новом волшебстве, подаренном Жизнью — за что? ни за что, как Подарок! (или за долгую тоску приблизительных дружб — такое вдруг озарение — юность и нежность, поэтический дар, счастье бессловесного пониманья, страсти к слову, к цветаевскому, поклоненья Марине, восхищенное одобрение моей прозы (66 год, «Новый Мир»)[59] — с сыном? мало! с — внуком? по возрасту — так, но совсем непохоже… — с Братом, сияющим вот уже третий день. Врываюсь в сад к Лизе и Жене, к водовороту кошек, к лающему танцу цепной Наки — и по ступенькам крыльца в низенький бедненький коридорчик — окнами в сливы и яблоки, к чайному, кизиловому, ореховому, хлеб, масло, сыр, яблоки, доброму их столу — и уж не двое нас, а четверо (люди), шестеро (зверье) — семеро — я забыла Жука, сына Наки (радостно валит с ног) и, может быть, придет наш Андрей[60], еще ангел, синеглазый, Божий, старше Валерика.
В этом маленьком раю мы прожили до ночи. Андрей не пришел, остался в «Светлом Проэкте», мы их подарим друг другу — Андрей ведь тоже Поэт, и какой! Философский, волшебный. Мы устроили Валерика ночевать у внезапно зашедшего чудачка и немножко озорника Виталика[61], Жениного названного внука, у его бабушки, в ореховом и виноградном саду на пути от нас к автостанции.
И ложимся спать в белой Лизиной комнатке, в саду — ветер, лай, в окна прыгают кошки — Тимур (Женин) и Лизины Рыжка, песчаная Пуська, голубиная Димка и пепельная, дичится, Марья. На полу (потому что Женя замерзла) согрелась, малиново накалясь встающей луной, плитка, и, засыпая, мы хвалим Валерика, бредим их будущей дружбой с Андреем, а ветер всё качает и рвет ветви сада, — и далек шум коктебельского моря, куда мы тотчас же поедем, как только сходим завтра (память, год со смерти жены Александра Грина[62]) на кладбище, где помолимся у совсем свежей могилы друга, Поэта, Григория Николаевича Петникова[63], на другой день в Воздвиженье, 27-го, побываем в Феодосии, в церкви — мне в этот день минет 77 лет…
Димка мягко вонзает лапы в мой голубой свитер, Женя, кажется, спит…
На другой день ждем Валерика, я жарко готовлю обед, радуюсь, что всех накормлю, стараюсь час, два, скоро три. Никого.
И внезапно, спешно, Валерик: он с утра гулял с той спутницей нашей, были далеко, в лесу, а сейчас она прислала его сказать, что они идут в ресторан — обедать, чтобы не ждали его…
Перекрестный взгляд: Женя, я. Моя рука замерла над кастрюлей с готовым борщом, мы ходили купить сметану, поджаренная картошка благоухает горой на сковороде… Слова замерли на губах, было начав с: «А мы тут…»
Но юноша, улыбаясь, откланивается, его очи не видят плодов земных, его ждут, он спешит, — он придет за нами после обеда, с нашей спутницей, вместе идти на могилы. Дверь закрыта. Яростный лай. Легкий прыжок с крыльца.
Грустно, хоть вкусно поев, мы легли уснуть. Было и четыре, и пять — никого. А когда, наконец, снова в наш дом вошел к нам Валерик, а за ним — дама… (Ох, эти дамы! Но не они ли вдохновляют поэтов — в ресторанах, в лесах и в горах — и ведь имена посвящений в его стихах суть — реальность…) Но, увы, Женя, прождав, устав, уже не может идти на кладбище, куда так хотела к Нине Николаевне Грин, ею любимой, и мы идем туда без нее. Мне смутно на сердце, но я несу цветы Григорию Николаевичу Петникову, и Валерик помогает мне положить их ему и помогает спутнице украсить могилу Нины Николаевны…
Мы заходим на могилу Александра Грина, над ней треплется в ветре алый лоскут — кто-то повесил в память его Парусов… На стоячем памятнике — в овале его лицо — суровое, длинное, с печальным тяжелым взглядом. Я его видела раз, в Москве, стоял с Дмитрием Ивановичем Шепеленко[64] на улице, очень давно… Очень похож!
Мы всходим на холм, где молодежью из больших камней сложен самодельный, горой, памятник Грину. Ветер. Дали уже потемнели, поблекли. Панорама на городок и окрестности. Вздох: ее видел (что ляжет на этом кладбище) мой Борис много десятилетий назад, в предсмертном прозрении. Мы горюем и негодуем о том, что верную жену Грина по клевете не разрешили похоронить рядом с ним[65], между ним и ее родной матерью — в нескольких саженях. И молчу о той горечи, что следа нет меж могил — Борисовой. Как Марина! Исчезли. Как провидчески предсказала она о себе, как задолго до смерти! И неутешно оплакав Бориса, так нежно любимого ею:
…Исчезнуть. Не оставив праху
На урну…[66]
Сойдя с холма, спешим — южные сумерки. Женя ждет. Уют вечера. Дама ушла. Валерик, Виталик с нами. И Лиза. И кошки. Ужин…
А наутро спешим на автобус феодосийский, еле поспеваем. Валерик ласков, заботлив, нежен. Его ангельское лицо с демонски-черными волосами, густыми, как ночь, наклоняется к Жене, ко мне с небесно-сыновней грацией.
Воздвиженье. Высокие своды. Хор. Солнечный луч косо пал вниз, зажигая угол иконы. Жду вынос креста — приложиться и увидеть о. Макария