по зеленым лугам». — «Бу-бу-бу, гулять так и гулять!». И только вздумал тетерев по городскому указу слететь с березы и погулять по травке, лиса вдруг молвила: «Погляди-ко, тетерев, не видно ли сверху кого?» — «Как, лиса, не видно, хорошо видно!» — «А кого ты углядел?» — «Лошадь бежит». — «А на лошади-то сидит ли кто?» — «Как не сидит, сидит. Человек на лошади! Бу-бу-бу, на лошади человек, а на спине у него длинная палка». — «А погляди-ко, тетерев, не бежит ли кто рядом с лошадью?» — «Как не бежит, жеребенок рядом попрыгивает». — «А какой у жеребеночка хвост?» — лиса спрашивает. — «Бу-бу-бу, хвосту него крючком!» — «Ну, прощай, тетерев, мне дома недосуг». И побежала лиса, да так шибко, что тетерев не успел и слова сказать».
Помню, как пил дедушка чай с блюдечка. Он причмокивал, как петух, поднимал голову вверх, делал глоток. Перед смертью он заблудился на обширной повети в верхнем сарае. Как говорили, не мог он в темноте найти дорогу от нужника к двери верхней избы и кричал: «Караул! Анютка, выведи ради Христа». Анютке не особо хотелось идти в верхний сарай, в темноту, но она бросала все и выводила старика к избяным дверям.
Не помню той поры, когда не стало дедушки. Его сын Иван Михайлович Коклюшкин стал мне воспитателем и наставником. Детей у Ермошихи не было, готовились сделать из меня приемыша. Когда родилась моя сестрица Шура, простоватая Ермолаевна заговорила об этом важном деле. И начал я выходить «в примы», то есть в дом крестного, как все мы звали Ивана Михайловича.
Крестный ходил на деревяшке, он потерял ногу, когда ездил на Шпицберген. Дело было в начале коллективизации. Мельничный пай он продал Мише Барову по прозвищу Кот. Сам завербовался и двинулся за Полярный круг. Но шахтера из Коклюшкина не получилось, он простудился, заболел, вылетел с острова и лишился ноги. Сделал сам себе деревянную, она и сейчас валяется где-то в доме. За марьяж с безбожниками Бог, вероятно, наказал крестного. Дело в том, что еще до Шпицбергена крестный заразился атеизмом от знакомого, который бурлачил в Питере. Запретные книги возили оттуда. Один из чуланов (сенников) у крестного запирался большим амбарным ключом [Из этого ключа я сделал потом «наган», стрелявший от пороха и спичек]. Там крестный прятал эти книги. Мама запомнила два названия: Гарибальди, затем Ренан, «Жизнь Иисуса». (Я до сих пор не читал ни Ренана, ни Гарибальди. Желания читать теперь почему-то нет. Хотелось их читать раньше.)
В Успеньев день Богородицы (пивной праздник во всем приходе, в Тимонихе особенно) приходил священник. По домам ходил с молебном весь причт. Но наш крестный прятался в это время в чулане или совсем уходил из дома на гумно. Михайло Григорьевич — отец — ругал его за это «барином» или «чернокнижником».
Нога у крестного была отпилена чуть ли не до колена, он упирался в березовую самодельную деревяшку как раз коленом. Продолжение деревяшки ремнем пристегивалось к бедру. Зимой он приспособил однажды лыжину к деревяшке, чтобы ходить проверять заячьи клепцы. Никогда не забыть, как человеческим голосом, по-детски, пищал пойманный крестным русак, добиваемый поленом уже дома, около шестка. А белые заячьи хвостики были всегдашней нашей забавой.
После того, как Парасковья ушла из дома в деревню Алферовскую так называемой самоходкой, то есть тайно, Иван Михайлович, ее брат, привел в дом Анну Ермолаевну Шабурину. Она, Ермолаевна, росла в деревне Гридинской среди четырех братьев. Ермолаевна считалась убажницей, волостной славутницей и слегка кичилась нарядами.
Помню, как много крестный ловил на Лесном озере рыбы. Наловит щук, окуней, сороги и вывезет из болота по речке в поле чуть не полную лодку.
— Анютка, сходила бы, принесла из Подозерок рыбу-то! — И отстегивал самодельную ногу, массажировал культю.
— К лешему, к лешему, к водяному и с рыбой-то! — ругалась Ермошиха. — Опеть ее до утра пороть да чистить…
Однако она брала корзины и шла в Подозерки, то есть в болото. Крестный мог ведь и поколотить, если не сходить. Принесет божатка рыбу, а после бабам сама и расскажет, мол, щуку-то она, и не одну, на пироги принесла, а окунье да сорогу вывалила в болото, ну-ко, пуда полтора тащить экую даль!
От Подозерок не больше версты. До крестного иногда доходили слухи о судьбе выловленной им рыбы, но долго сердиться он не умел. Когда не было ветра, опять правился на озеро. Лодки он сам долбил, из цельных осин, не доверял никому. Разводил выдолбленную осину тоже сам. Вообще он буквально все делал сам! Только пружинный матрац да модная пластмассовая нога, на которую он было сменил деревянную, были заводского изготовления! Однажды в какой-то праздник по всем правилам пристегнул он фабричное изделие, включил все шарниры и кнопки, обул какой надо по размеру красивый ботинок. Но на этом дело и завершилось. После праздника протез поставили в шкаф, потом он заржавел и был выброшен. А деревянная березовая нога служила намного лучше, хозяин ловил в ней не только рыбу и зайцев, но покушался аж на лосей и медведей…
Анна Ермолаевна не уступала мужу ни в доброте, ни в женском, особенно в пирожном и хлеб ном, мастерстве. Только сновала пряжу и пасмы [Главная единица при обработке льна после трепки и при чесании щетью] считала плохо.
Чета Коклюгпкиных всем нам (деткам Анфиски) преподносила первые уроки доброты и настойчивости в любом труде. Все мы пятеро чувствовали у них себя, по тогдашнему выражению, «как у Христа за пазухой». По этим причинам и собрался я однажды идти «в примы».
А чего идти? Перебрался через санную снежную дорогу, тут и зимовка деда Коклюшкина. Зимним солнечным днем пропустил я обоз и перешел в валенках эту дорогу. Вроде прихватил даже «кружку-ложку». Первое серьезное путешествие… Какая незабвенная и счастливая пора моей жизни! И впрямь, «как у Христа за пазухой». Какое блаженство, сколько кругом дорогих людей и защитников! Почти вся деревня. Но тогда это не приходило даже в голову…
Вот и воротца этой зимовки. Сначала наружные, с улицы. Вхожу в сени. В сенях направо у крестного дверь в подвальчик (сенник), двери туда запираются. Там стоит ларь с мукой. Прямо — вторая дверь для прохода к лестнице, ведущей в верхнюю летнюю избу и на крышу. Туда тоже никому нельзя. А вот налево двери в зимовку. Обиты каким-то тряпьем для тепла. С трудом достал я до скобы, открыл. Теперь тут буду жить. Всегда… Встретили, угощают. В обширной избе тепло, пахнет ржаным хлебом, вроде бы он только из печи. Не помню, как прошел солнечный зимний день, солнышко светило прямо в окна. Но вот и скрылось оно. Зажгли лампу, запахло сухой березовой лучиной, это затопила божатка Ермошиха печь-лежанку. Какая-то тревога легонько коснулась моего сердчишка. Развеяли ее паужной. Лежанка горит, топится, лампа увернута. Вдруг приходит Юрко — мой старший братец. Божатка и его угостила чем-то, может быть, пирогом. Сидим прямо на полу перед лежанкой. Печь жарко пылает. Крестный или дедко подкинул два-три полешка, лежанка жарит еще светлее! За окном звездная морозная ночь, но это мы не видим. Тишина. Лишь Морозко изредка треснет своей колотушкой. Божатка сумерничает, дремлет на лежанке, дедушко убрался после молитвы на печь. Крестный тюкает топором. Он гнет «стулики» для вершей и слушает, как заливает мой брат Юрко. Я бросаю в печку стружки и щепочки, гляжу, как их моментально поглощает яркий огонь на золотисто-красных углях.
— Вот! — говорит Юрко. — А мы-то скоро на тока с татей пойдем.
— Меня крестный тоже на лодке будет возить! После и верши будем ставить…
(Так и представляю сейчас, как ухмылялся молчун крестный при этом разговоре моем с братом Юриком). Спит на печке дедушка (впрочем, быть может, он молился, готовясь к вечному сну у Николы, то есть на погосте). Похрапывает на теплой длинной и невысокой лежанке божатка Ермошиха. Дрова в лежанке прогорели, пора задвигать за движки. Брат Юрко убегает домой, а я начинаю тужить, но сон сморит меня раньше моих слез. Божатка и крестный уклали меня, наверное, рядом с собой. Свою неутоленную жажду отцовства и материнства они, не сознавая этого, видимо, гасили полусерьезными шутками насчет моего прихода «в примы».
Я ночевал, а утром с облегчением удрал в отцовский дом… Удрал к брату Юрику и только родившейся сестре, к бабушке Фомишне. На этом и закончил я свое хождение «в примы»… Только и брат, и я, и все, кто родились позднее, то и дело гостили у крестного и божатки Ермошихи. Божатка всегда потчевала то пирогами, то рогульками. Наверное, Ивану Михайловичу не всегда это нравилось, но он и виду не подавал и учил меня и Юрика столярному делу. Отец Иван Федорович ведь тоже был и плотник, и столяр. Он постоянно уезжал «в бурлаки», то есть на заработки. Так что мы с братом перенимали кое-что и отцово. Помню, как делали каждый свою табуретку, и мне было обидно, что у Юрки она получилась лучше. (Все-таки он был старше: и строгал сильнее, и размечал по угольнику точнее.) Мы оба, когда что-то не получалось, бежали к нашему крестному. Не побежишь ведь к отцу в Онегу или на Печору, где он зарабатывал нам на сапоги и на ситчик!
У крестного, помимо фуганков, имелся даже шпунтубель, несколько настоящих уровней, не считая калевок и зензубелей. Путешествие на Шпицберген, хотя и отрезали ногу, дало ему это богатство по столярному делу. Но кроме «пальто на красной атласной подкладке» [Вспомним некрасовскую «Железную дорогу»] привез он из-за моря деревянные винты для столярного верстака. Он еще до нашего с Юрием рождения долго делал этот верстак. (История верстака — это в общем история и моей жизни.) Верстак и до сего дня стоит в колхозном амбаре, купленном матерью, около церкви. Хочется мне подарить его (не амбар, а верстак) кому-либо, но для приезжих жалко, а коренных земляков, знающих столярное дело, увы, уже никого нет! Потеряна и столярная профессия. Осталась у мужиков одна плотницкая. Да и то не у всех. Пьют и гибнут всякими способами. Вот чем обернулось раскрестьянивание России под мудрым водительством всяких академиков типа Заславской! Проще сказать, не стало России…